Чертова машина не заводилась, она всегда капризничала, когда он с утра спешил. Иван знал, что надо расслабиться, думать о хорошем, и эта дрянная, но верная и надежная техника, на которой, возможно, рассекал фронтовые дороги сам Гудериан, зачихав сизыми клубами дизельной гари и минуты три поколотившись в ознобе, уютно и ласково заурчит, как подлизывающаяся кошка.
На этот раз подумать о хорошем не удалось, что-то мешало внутри и «аудюха», покапризничав для порядку, обиженно завелась без гари и утренней дрожи. Мотор работал по-немецки четко и сухо. «Ну, она мне это еще припомнит», — подумал Иван, выезжая на широкую, оглохшую от самой себя улицу.
Вам когда-нибудь приходилось смотреть сверху на живую серую реку шоссе или блестящие разноцветным железом каналы городских улиц? Завораживающее своей гармонией зрелище. Тысячи железных существ, управляемые незнакомыми друг с другом людьми разных национальностей и вероисповеданий, с разными темпераментами и привычками, на различных скоростях, обгоняя друг друга, по разным поводам летят по своим делам. Странные, почти неестественные слаженность и взаимопонимание, которые так не присущи обыденной жизни, господствуют на дорогах. Какая неведомая сила всем этим управляет? Обычный коллективный договор, имя которому «Правила дорожного движения». Так почему же за тысячелетия мы так и не изобрели правила общей жизни, почему не заключили взаимный договор о любви и терпимости? Почему рвемся в космос, не познав самих себя? Много может быть ответов, однако верный только один: цена нарушения дорожных правил — смерть, которую каждый из садящихся за руль выбирает добровольно. Другие же правила относятся к области морали, а по ним смерть — категория аморальная, неприменимая в повседневном обиходе.
Иван летел в этом железном потоке, повинуясь правилам, которые с годами вошли в его плоть и кровь, обретя силу инстинкта. Что-то странное творилось с ним, привычная гармония, вызываемая быстрой ездой, пропала, в голову лезли дурацкие мысли, осуществление которых было мало совместимо с жизнью.
С трудом добравшись до работы, Иван с порога такого наговорил начальнику, что тот заперся в кабинете и до обеда не показывался. Ничего страшного он ему и не сказал, просто вдруг выпалил в его холеную, вечно потную харю всю правду. Выпалил и испугался, но страх быстро прошел.
Остаток дня Иван всем говорил только то, что есть на самом деле и часам к трем остался в большом кабинете один, поскольку, похватав бумаги, все разбежались, не в силах выносить пытку обличения.
На следующий день иначе как «убогий» его не называли, и лучшие друзья советовали обратиться к светилам психиатрии, а остальные вертели пальцем у виска.
Ивану казалось, что он действительно сходит с ума. Любая попытка солгать заканчивалась рвотой. Встречаясь с человеком, ему не знакомым, он непонятным для себя образом узнавал о нем все, и прошлое и будущее, ему открывались его мысли и потаенные желания. Стоило бедняге встретиться с Иваном взглядом или обратиться к нему с самым безобидным вопросом, как тот начинал бесстрастно, тихим, внятным голосом повествовать ему сокровенные секреты и забытые деяния.
Через неделю Убогого поперли с работы. Чтобы не сдохнуть с голода, он вынужден был продать машину, а через год лишился квартиры и забомжевал.
Страшно человеку без дома, человеку без дома нельзя. Ни шкуры, ни улиткиной хатки, ни жировых прослоек человек не имеет. Тонкая, протыкаемая спичкой кожа, хрупкие, как ломкий хворост, кости, которые уступают по своей прочности хитиновому покрову жука-короеда — вот все, чем наделила нас природа, а наградой за всю эту хилость одарила бессмертием души да разумом.
Бомжевал Иван трудно, не пил и не курил, матом почти не ругался, к тому же Правда, которую он начал так неожиданно исповедовать, была не ко двору и на дне человеческого общества. Жить приходилось одному, сторонясь и чистых людей верхнего мира, и остервенелых стай обитателей подвалов и чердаков.
Иногда Ивану казалось, что он разучился говорить. Поначалу это его даже радовало. Он вытаскивал из кармана круглое потресканное зеркальце и, натолкнувшись на свои воспаленные глаза, начинал, как заведенный, говорить о будущем нашего мира, но тут же в страхе закрывал руками уши, не в силах слушать свои жуткие пророчества.
Здесь, у мусорных баков, мимо которых, зажав носы, мы спешим на автобусные остановки, давясь объедками, еще не вполне впитавшими за ночь смрад помойки, Ивану открылся другой мир, существующий параллельно с тем, из которого его изгнали, мир, населенный светлыми и необычными людьми. Нам он недоступен, покуда по утрам тревожным набатом гудят будильники, и мы, не дождавшись возвращения своих блуждающих в вечности душ, убегаем из дому, гонимые страхом завтра остаться голодными.
Ивана подобрали недалеко от города ранним прохладным утром только затевающейся осени. Избитого, в серых струпьях, с синим от холода и недоедания лицом, его положили на широкую коляску и привезли к старой Фекле, единственной в деревне душе, согласившейся приютить доходягу. Здесь, в ее хате, за темной цветастой занавеской он так во сне и помер с блаженной улыбкой праведника на заострившемся лице.
Похоронили Ивана без гроба, завернув в старый половик. На плохо оструганном кресте кто-то химическим карандашом неровно накорябал — УБОГИЙ.
Асфальт и тени
Под ногами лежал странный, беззвучный и постоянно движущийся мир, населенный плоскими причудливыми тенями, живущими своей копошащейся жизнью. Мы часто любуемся их хитросплетениями, но никогда не задумываемся о смысле их немого крика и умоляющих жестов, с которыми они бросаются под колеса наших автомобилей. Как правило, мы не замечаем этого самопожертвования и летим дальше. Тени вне нашего понимания, а может, отвергнув в своей гордыне родившее нас солнце, мы разучились понимать родственные нам души. Люди и тени — дети одного Солнца, одного Света, сотворившего наш мир и иллюзию этого мира. И кто с определенностью скажет, где заканчивается реальность и начинается иллюзорность, может быть, тени — всего лишь плоские обложки трехмерного пространства, из которого кто-то временно извлек животворящий свет вечного Светила. Может, тени — единственно доступные нам проводники из одного мира в другой?
Изумрудная, с легкой синевой, почти прозрачная пелена новорожденной летней ночи медленно опускалась на разомлевшую от вечерней неги землю. Готовая к любви, она скинула с себя ненужные лохмотья условностей и, прогнув девственную спину косогора, вожделенно выпятила в небо грушевидную гору, которая резко обрывалась у обмелевшего в это время Днепра.
Костер горел без дыма, и только люди, сидевшие под изумрудным небом, отбрасывали на еще серую, сумеречную окрестность извивающиеся в своем вечном танце тени.
Нас было много, мы были вдвоем, и вечер переполнялся нашим тихим, неспешным разговором, похожим на нежное обнюхивание восхищенных друг другом щенят. Мы сидели рядом и, вдруг одновременно замолчав, с туповатой неотрывностью уставились на живое рыжее пламя. О чем я думал тогда, не помню, о чем думала она, не знаю, а приставать с вопросом: «О чем ты думаешь?» — я еще не научился, и это пока не стало привычкой.