Когда они уже входили в дверь клиники доктора Ландау, мимо проехала карета, похожая на их собственную, а в ней — арабский эфенди и рядом с ним мальчик. Эфенди поднял руку в знак величайшего ахалан-васахалан[83] в честь Иегуды Проспер-бека, и отец Гавриэля ответил ему громоздившимися одно на другое поздравлениями и пожеланиями счастливой женитьбы и брака, полного счастья и удовольствий, и доброго здоровья, и сердечной радости.
— Ведь это Махмуд-эфенди из Вифлеема, — с улыбкой объяснил отец гостю, — который сейчас едет на рынок с Даудом, своим сыном от первой жены, покупать подарки Дунье, красотке, что станет, иншалла[84], его третьей женою.
— Дуня? — гость наморщил лоб и сказал с русским акцентом: — Да ведь это русское имя! Может, она — русская девушка? Может, ее родители приехали из России?
— Чистокровная арабская девушка, — сказал Иегуда Проспер-бек. — Из чистокровного и родовитого арабского семейства Масрур. И «дунья» — исконное арабское слово, означающее «мир», и уже сказал о ней Махмуд-эфенди, что отдаст весь мир за одну ее улыбку.
От входа в коридор глазной клиники Гавриэль увидел на фоне каменной ограды, мерцавшей пронзительной белизной на обнаженном свету, колеса принадлежавшего Махмуду-эфенди экипажа, поднимавшие сероватую пыль, оседавшую на толпившихся у входа увечных, вроде той, что возносится при восхождении между могилами на Масличной горе.
— Весь мир отдаст! — сказал гость, усмехнувшись. — Я уже знаком с преувеличенным арабским воображением из сказок «Тысячи и одной ночи»!
Иегуда Проспер-бек рассмеялся.
— Отдать вот этот мир, — сказал он, указывая на серые клубы пыли, — за улыбку любви — это вовсе не преувеличение. Это даже не щедрость добросердечного человека. Тот дурак, кто получит его в обмен на улыбку. Тот дурак, кто получит его даже абсолютно даром, как бакшиш, пурбуар.
— Бакшиш, пурбуар… здесь, в Леванте, все смешивают, — сказал судья, пришедший проститься с сыном Иегуды Проспер-бека, собиравшимся отплыть во Францию для изучения медицины.
Дан Гуткин был тогда самым молодым из членов Верховного суда, и его имя уже появилось в списке представленных к ордену Британской империи пятой степени, опубликованном в день рождения Его Величества.
— Только здесь, в Леванте, в разговорном арабском пользуются словом «бакшиш» для всех трех различных видов дачи: взятки, подаяния и платы за услуги. Не всякий уважающий себя и свой язык араб, будь он даже невеликим знатоком литературного языка, ограничит пользование словом «бакшиш» только для обозначения взятки. Подразумевая милостыню, он скажет «закаат», а плату за услуги назовет «решум аль-хидмат» — это и есть «пурбуар». Да, пурбуар, как я уже сказал…
И тут его лицо приняло то выражение мрачной подчеркнутой серьезности, которое в стенах суда предназначалось исключительно для оглашения приговора, а за пределами сих стен — исключительно для произнесения надменных и высокомерных сентенций.
— Пурбуар есть один из двух основных параметров в оценке культур различных стран и народов. Второй — это проституция. Да, проституция и пурбуар.
Правила чаевых, принятые в Париже, Гавриэль нарушил в тот же день, когда впервые ступил на камни парижских мостовых, хотя и знал их во всех мельчайших деталях со слов судьи, который, явившись проститься с ним, счел необходимым просветить его насчет всех церемоний пурбуара и законов проституции великого города. Он столкнулся с ними в большом общественном туалете на станции метро. Каждый входящий в кабинку обязан был уплатить за услуги, но, к его удивлению, к обслуживанию господ мужчин, справлявших свою нужду, был приставлен не служитель, призванный открывать для них дверцы кабинок и выдавать им бумагу на подтирку, но служительница в белом фартуке и белом чепце, вдобавок к обязанностям служителей места сего также чистившая ботинки возле больших зеркал в коридоре.
Выйдя из кабинки и увидев ее лицо, он был захлестнут потоком симпатии и сострадания: разрезом глаз и улыбкой она напоминала ему собственную мать в счастливые минуты, когда у той было хорошее настроение и уста мурлыкали песенки ее школьных лет. Мысль о том, что его мать может тоже в один прекрасный день начать мыть общественные туалеты и чистить обувь всех тех, кто туда забредет, на миг сжала его сердце, когда служительница обратилась к нему с вопросом, не угодно ли будет господину позволить ей почистить его ботинки. Когда он уселся на высокий и удобный стул и поставил ногу на специальную табуреточку, блистающую медными украшениями, его опасение стало рассеиваться по мере того, как он продолжал анализировать эту возможность. Его мать не пошла бы мыть общественные туалеты, даже оказавшись вдруг, в связи с какими угодно страшными несчастьями, без крыши над головой и без куска хлеба и даже если бы у нее осталась возможность зарабатывать деньги исключительно таким путем. На эту работу она бы отправила свою старшую сестру, шарообразную тетушку Пнину, да и не на одну только эту работу. Она вообще не пошла бы работать, даже на самую в ее глазах почтенную, скажем, руководить школой для девочек имени Эвелины де Ротшильд. А что, если бы не было тетушки Пнины? Но тогда можно быть уверенным, что госпожа Джентила Луриа нашла бы себе какую-нибудь другую Пнину.
— Я не создана мыть общественные туалеты, — прозвучал в его ушах голос матери.
— А эта женщина, которая самоотверженно, да-да, самоотверженно! чистит мои ботинки, она что, создана мыть общественные туалеты?! — услышал он собственный голос, отвечающий матери в присутствии служительницы, продолжавшей с улыбкой свою работу, для которой не была создана.
Более всего его тронула ее улыбка, с которой она отзывалась на обращения каждого, словно хозяйка, что рада подать пирожные собственной выпечки и порадовать дорогих гостей. Она производила впечатление одной из тех деликатных дщерей благородных семейств, выросших на столичных излишествах, которые под ударами жизненных невзгод вынуждены перебиваться самыми презренными заработками, поскольку не были обучены никаким практическим навыкам и профессиям, и продолжают в новом своем положении пользоваться прежними хорошими манерами, стараясь выглядеть довольными.
— Я иностранец, — сказал ей Гавриэль. — И только что попал в Париж из другой страны.
— Я тоже тут чужая, — отвечала она, подняв на него сияющий взгляд.
На вид ей было по меньшей мере лет пятьдесят, но при этом в ней сохранялось что-то от былой красоты и молодости.
— И я тоже недавно приехала сюда из моей страны.
— А я думал, что вы француженка, парижанка.
— Нет-нет, — рассмеялась она. — Я не француженка, да и не городская. Я-то, я бретонка, деревенская. Из маленькой деревушки в Бретани. Я родилась в Карнаке.
Эти слова почему-то еще больше растравили его сострадание, и когда она закончила чистку ботинок, он порылся в кармане и протянул ей полную горсть монет.