В общем, мы решили организовать здесь выставку. Помнишь, месяца два назад в Тель-Авиве был взорван автобус, маршрут два-ноль-два? Девять человек убито, восемнадцать ранено. Вот нам доставят из Израиля остатки этого автобуса, искорёженный корпус со следами крови внутри. Мы его выставим здесь для всеобщего обозрения. И ещё кое-какие материалы есть. — Он понизил голос: — А гидом на выставке будет Лея. Она израильтянка. Пять лет назад, в Иерусалиме, она была в кафе, где взорвалась бомба. Можно сказать, чудом осталась в живых. А две её подруги… — И словно спохватившись: — В общем, понятно? Нам очень нужны люди, работы много, всякой — от забивания гвоздей до писания транспарантов. Короче, спрашиваю прямо: на тебя можно рассчитывать?
Джефф покраснел. Вопрос вызвал в нём целую бурю противоречивых эмоций. Он и так загружен всеми этими курсами по статистике и демографии, в них сам чёрт ногу сломит, а тут ещё общественная работа… Но как же не работать в хилеле, ведь дома обязательно спросят: «Ты в хилель ходишь? Как это — ты не состоишь в хилеле?» А бабушка отзовёт в сторону и поинтересуется: «А хорошие еврейские девушки там есть?» Но если он присоединится к хилелю, это сразу же станет известно всем, в том числе Рамилу и его друзьям. «Тебе тут из хилеля звонили, у тебя дела с ними, что ли?» От этой перспективы Джефф вздрогнул и посмотрел на раввина Лубана. Тот ждал ответа, широкая улыбка говорила о его уверенности в положительном ответе. «Ты же славный парень, еврей из Нью-Йорка, — говорила улыбка раввина, — ты же вырос в хорошей еврейской семье, на Пасху ты искал афикомен у дедушки под подушкой, у тебя была бар-мицва, ты ходил в еврейскую школу, изучал иврит и историю нашего народа — с какой стати ты откажешься?» И Джефф не выдержал, не посмел сказать «нет»:
— Да, конечно, я помогу, чем смогу, — сказал он и покраснел ещё больше.
Выйдя из хилеля, Джефф не сразу пошёл в общежитие, а сел на скамейку здесь же в аллее. Ему нужно было собраться с мыслями. Как быть в этой ситуации? Нетрудно было догадаться, как Рамил и его общество отнесутся к выставке. И вообще к хилелю. Когда они узнают, что Джефф причастен к выставке, он станет для них врагом, иначе быть не может. Он представил себе каждодневную жизнь в окружении ненавидящих его людей, ему стало не по себе. А перейти в другую комнату можно только с будущего учебного года. Как же быть? Не приходить в хилель? Нарушить свое обещание? Обмануть раввина?
Сумерки сгустились, в кампусе загорелись редкие фонари, купол здания темнел на фоне неба. Джефф сидел на скамейке, глядя по сторонам отсутствующим взглядом. Хрупкая женская фигурка вышла из здания и зашагала вдоль аллеи. Джефф узнал Лею. Тяжело хромая, она прошла мимо, не заметив его.
— Можно сесть? Не возражаешь?
Джефф поднял глаза от тарелки и увидел Фаризу. Она стояла с подносом в руках и указывала глазами на место за его столом.
— Конечно, конечно…
Джефф торопливо сдвинул свои тарелки, освобождая место для её подноса. Он был удивлён и озадачен: до того они не то что никогда не разговаривали — Джефф вообще не был уверен, что она знает о его существовании. И вот они сидят в студенческой столовой почти за тем же столом, за которым неделю назад он сидел с Сэмом Голдблумом. Только тогда Джефф подсел к Сэму, а в этот раз наоборот — Фариза попросилась к Джеффу.
Она не спеша развернула свой гамбургер и тщательно смазала его горчицей. Джефф исподтишка разглядывал её лицо. Большие продолговатые глаза, острый носик, ярко очерченный небольшой рот… Если бы не тёмный цвет кожи, она сошла бы за итальянку, вроде тех хорошеньких итальянских девочек, с которыми он учился в бруклинской школе. Там треть класса были итальянцы, треть — негры и треть — евреи. Что греха таить, каждая из этих групп недолюбливала другую и за глаза подсмеивалась над ними, но только за глаза и довольно беззлобно; во всяком случае, до открытых конфликтов дело не доходило.
— К чему я никак не могу привыкнуть в Америке, так это к горчице! — Она потрясла пластмассовую бутылочку с жёлтой массой и проворчала: — Какая это горчица? Одно название… Ты когда-нибудь пробовал настоящую французскую горчицу?
— Нет. А ты долго жила во Франции?
Она всплеснула руками:
— Я родилась в Париже. Мои родители эмигрировали из Джибути до моего рождения. Я училась в частной школе, жила на улице Виктора Гюго, это один из самых престижных районов Парижа, французский — мой родной язык, и ещё говорю на трёх языках… Но в аэропорту меня обыскивают вдоль и поперек, мою сумку изучают чуть ли не под микроскопом. Для них я — дикарь с Ближнего Востока, потенциальный террорист… Это я к нашему разговору о расовом профилировании, помнишь? Ты вроде бы согласился с нами, но вид у тебя был такой… Ты явно сомневался. Нет-нет, не возражай, я понимаю: с точки зрения статистики расовый подход, наверное, обоснован. Я понимаю. Но и ты пойми, каково быть всегда под подозрением исключительно из-за цвета своей кожи!
Джефф сочувственно кивнул: конечно, он понимал, как это ужасно — подвергаться дискриминации за свою внешность. Он помнил бабушкины рассказы о довоенной Польше, где евреев унижали в общественных местах, незнакомые мальчишки могли избить на улице только за то, что ты похож на еврея. Чуть ли не каждая еврейская семья хранила подобные воспоминания. Он, несомненно, сочувствовал Фаризе. И позже, когда они говорили — а говорили они много, — то всегда, несмотря на огромную разницу в происхождении и воспитании, каким-то образом приходили к «общему знаменателю», если не на политическом, то на эмоциональном уровне. Он всегда ей сочувствовал. Правда, они не говорили на такие темы как исламский террор и ситуация в Палестине, но насчёт внутреннего положения, насчет отвратительной политики американского правительства, коррупции государственного аппарата или глобального потепления — во всём этом у них наблюдалось полное согласие.
Встречались они в столовой (по договорённости), иногда на аллеях кампуса или в учебных аудиториях (случайно). Ну и конечно, на регулярных вечерних беседах в комнате Джеффа и Рамила. Роль Джеффа на этих вечерних встречах совершенно изменилась. Собственно говоря, раньше он просто присутствовал при разговорах, сидя спиной к собеседникам и не произнося ни слова. Теперь он был равноправным участником беседы, сидел вместе со всеми и высказывал своё мнение. Это было трудно. Он хотел оставаться честным перед собою, не идти на поводу у других, не поддакивать, когда не согласен. А не согласен он бывал довольно часто, в таких случаях он спорил, отстаивал свою точку зрения против всех. Это было очень трудно: такие эрудиты как Сэм, Пак, Рамил рвали его доводы в клочья, посмеиваясь над ним, а он мучительно краснел: ему было стыдно перед Фаризой. Однажды Эсмат сказал ему:
— Когда ты наконец вытрясешь из головы это говно, которым тебя накачали в еврейской школе?
Вот так. Значит, все знали, что он еврей.
— Ничего, ничего, — заступился Рамил. — Со временем он разберётся, у него мозги есть и есть сердце.
Но когда его мнение совпадало с общим (а случалось это не так уж редко), он вёл себя просто замечательно. Никто не мог так язвительно высмеивать президента, так пародировать его оговорки и ошибки, как это делал Джефф. Все просто катались от смеха, а Фариза бросала на него восхищённые взгляды. В сущности, вся политика правительства Буша-младшего, по мнению Джеффа, проводилась исключительно в интересах богачей и белого населения. Свою мысль он иллюстрировал бесчисленными примерами из газет. Эти доводы он усвоил ещё дома, из разговоров родителей, страстных либералов и непримиримых критиков нынешней администрации.