— Почему недоступным?
— Вы говорили о вашей стране таким небрежным тоном, вернее, вы очень редко о ней вообще говорили. Вы знаете, как богатые, которые так привыкли к своему богатству, что никогда не упоминают о деньгах. Я думаю, что я все это не мог понять в то время, я только знал, что вы были совсем другим, не таким, как мы, что вам не надо было никому ничего доказывать, и я завидовал вам в этом.
— А нужно было что-то доказывать?
— Постоянно. Хотя меня дома учили быть гордым, и я был, а все же существовали некоторые вещи: старая одежда и то, как мама выглядела, когда она приходила в школу, по сравнению с другими матерями, и как молодой француз, муниципальный служащий, который приехал с инспекцией на кладбище, ругал моего деда, и как другие дети звали меня женским именем Александра, потому что я носил пальто для девочек.
— Я помню это пальто. Оно было на тебе, когда мы были на открытии памятника Пушкину.
— А на вас был новый блестящий серый дождевик. Вы обещали мне фотографию памятника…
— Прости меня. Я честно собирался тебе ее дать.
— Ничего, в то время я думал, что вы не могли не сдержать слова.
— Что, я еще не сдержал какого-то обещания?
— Однажды вы обещали взять меня на американский фильм «Волшебник страны Оз».
— И не взял?
— Вы сдержали другие обещания, — продолжал он. — Помните, когда вы меня привели сюда, в отель «Палас», есть мороженое. Я чувствовал, что я совсем не должен быть здесь, что в любой момент кто-нибудь подойдет и попросит меня уйти. Вы помните, кто сидел за соседним столом?
— Нет.
— Семья американцев. Хорошенькая женщина, брюнетка с коротко подстриженными волосами, ее муж и трое детей: две девочки, одинаково одетые, и мальчик. Вы с ними поздоровались и спросили, как им нравится Шанхай. Дети болтали все время; мальчик толкал девочек под столом, будто они были дома. Они ни разу ни посмотрели крутом на высокие колонны и на бархатные занавески, и украшения, и ни разу ни взглянули на официанта в накрахмаленной форме, которого я так боялся.
— Я совсем их не помню. Это были мои знакомые?
— Не знаю. Однажды я вас спросил, когда вы едете домой; вы сказали: «О, я не знаю, в один прекрасный день, когда мне надоест мотаться по свету», — как будто Америка просто ждала вас.
— Да, я никогда не думал, что буду с таким нетерпением ожидать отъезда домой, как сейчас. Но ты тоже скоро едешь.
— Да, но вы знаете, ЧЕМУ ВЫ ПРИЧАСТНЫ по праву.
— А ты нет?
— Я только знаю, ЧЕМУ Я НЕ ПРИЧАСТЕН.
Он вдруг встал, говоря, что хозяйка квартиры, где он живет, рано запирается на ночь. У двери мы пожали друг другу руки.
— Знаешь, я тоже помню некоторые вещи; особенно, как ты меня отчитал за мое отношение к рикшам в тот первый день. Я как сейчас вижу, как ты стоишь на углу улицы с моей записной книжкой под мышкой.
На минуту он остановился, я думал, что он мне что-нибудь еще скажет, но нет, он ничего не сказал.
Только Петров пришел меня провожать, когда я уезжал. Он подал мне бумажный мешок, сказав:
— Домашние пирожки, такие, как вы любите, с мясом, — и, как будто я собирался отказываться, добавил, — Конечно, вас будут хорошо кормить на американском пароходе, но все же домашние…
Он сказал, что ему надо торопиться назад на работу, и, так как до отхода еще было время, я пошел проводить его до трамвая. Он обнял меня и перекрестил:
— Хорошего, хорошего, доброго пути. Я желаю вам, мистер Сондерс, счастья и всего самого лучшего в Америке.
Я стоял и смотрел, как он махал платком из окна трамвая.
На пристани толпа собралась вокруг американского морского пехотинца, который спорил с рикшей. Полицейский слушал нетерпеливо.
— Я ему достаточно дал, я знаю, что достаточно, а он требует еще, — говорил моряк. — Я ехал на нем сюда только с Нанкин-роуд.
Моряк был прав. Плата за проезд, которую мальчик-рикша держал в руке, была в три раза больше, чем то, что он мог ожидать, но он был очень молод, и его старшие братья, наверно, научили его, что у иностранцев слишком много денег и их следует обманывать. Полицейский ругал его и бил по спине бамбуковой палкой. Рикша весело улыбался, зная, что, несмотря на боль, ему все же удалось обмануть белого чужеземца. Он только что собирался уйти, когда полицейский повернулся и взял подушку с пассажирского сидения. А потеря подушки означала штраф, равный двухнедельному заработку, а не то — и вообще запрещение работать. Молодое лицо рикши, минуту до этого такое нахально-веселое, стало беспомощно испуганным. Он сел на край тротуара и заплакал громко, как ребенок.
Первые несколько месяцев мне хотелось просто странствовать по Штатам без каких бы то ни было планов и целей. Пожив три недели в Сан-Франциско у матери, я купил подержанный автомобиль и поехал через Калифорнию в Аризону, а оттуда на восток. Когда я приезжал на какое-нибудь озеро, в деревушку в горах, где все еще сохранялись следы первых переселенцев, я оставался там и жил, пока местность не становилась мне достаточно знакомой, и лишь тогда ехал дальше. Время от времени желание опять писать тянуло меня в большие города, где среди шума и звуков голосов, и высоких зданий я чувствовал свою изолированность больше, чем среди спокойствия в горах.
Я был одержим желанием воспринять что-то, что никогда до этого не было моим. Скоро я понял, что потерял способность писать. Что-то, что мне казалось столь ярко запечатлевшимся в моей памяти, не находило теперь выражения. И чем больше я путешествовал по стране, тем больше начинал осознавать, что все ранние молодецкие мечты переселенцев не были похоронены вместе с их костями — костями тех, кто первым сделал заявку на эту землю, и что эти мечты все еще не исполнились.
Наконец я поехал в Нью-Йорк и устроился на работу в крупной газете. К концу первого года я был всецело поглощен работой, установил четкий режим и не чувствовал никакого разочарования в своем существовании. Мне нравились некоторые из моих сослуживцев, особенно молодые, и время от времени я обедал в клубе, где собирались старые Чайна хэндз[44], и мы вспоминали прошлое.
Я не был несчастлив; наоборот, во всем этом отсутствии каких-либо ожиданий было какое-то спокойствие. Время от времени, когда воспоминание о Китае появлялось в моей памяти, я чувствовал ностальгию, неопределенную и болезненную. Но по мере того как шли годы, все труднее и труднее становилось вспоминать, и часто я сомневался в надежности моей памяти.
В один из моих приездов в Сан-Франциско поздней осенью 1949 года мама сказала мне:
— Несколько месяцев тому назад приходил какой-то странный человек, спрашивал о тебе. Он оставил свой адрес, и я хотела переслать его тебе, но куда-то положила и нашла его только пару дней назад.