Ознакомительная версия. Доступно 10 страниц из 48
«Страсть – это не любовь, – писал Осорьин, – страсть убивает любовь, и только случай спас меня тогда от погибели полной и окончательной… Вернувшись из Парижа в Нидденбург, женившись и с головой погрузившись в науку и семейные заботы, я спас свою жизнь, но не душу. Она, моя душа, помимо моей воли продолжала охоту за незримой и неведомой целью, стремясь перейти черту и оказаться во тьме, откуда нет возврата, а я об этом даже не догадывался. Но душа принадлежит нам в той же мере, в какой и мы принадлежим душе, поэтому в моем случае не было, нет и быть не может попытки снять с себя ответственность за содеянное, увернуться от стыда…»
Осорьин пишет о Германе Винтере, который после смерти жены и детей стал единственным его другом и собеседником. Чаще всего они встречались у Александра Ивановича, но однажды Винтер пригласил профессора к себе. Это случилось в апреле 1945 года, незадолго до того дня, когда советские танки ворвались на улицы Нидденбурга. И именно там, в маленьком доме на тихой Линденштрассе, Александр Иванович встретил Анну Леви, юную еврейку, которую Винтер прятал от гестапо.
«Она поздоровалась и прошла мимо, едва коснувшись моей руки своим рукавом, и этого оказалось достаточно, чтобы погиб мир. Запах корицы, влажный взгляд, маленькое круглое ушко – Боже мой, полчаса, миг, несколько слов, вот и все, и все это я унес с собой, а когда обнаружил все это в своем доме – запах корицы, влажный взгляд, маленькое круглое ушко, понял, что готов на все, чтобы завладеть этой девушкой. Ее рукав, коснувшийся моей руки, только о нем я и думал, когда сел за стол и стал писать донос на Винтера, когда сам отнес его в гестапо, когда ждал у дома на Линденштрассе, строя планы один фантастичнее другого. На что я надеялся? Ведь гестаповцы забрали бы не только Винтера, но и Анну. И как я намеревался завладеть ею, каким образом? Не помню. Помню только, что меня била дрожь. Помню только, что я был как горящий дом, дом с рушащимися перекрытиями, в глубине которого, среди дыма и пламени, мечутся обреченные люди, и каждым обреченным человеком был я, только я, обожженный, приговоренный, безумный, вопящий, и, словно откликаясь на мой крик, на огонь, бушевавший в моей погибающей душе, над городом появились английские самолеты, и одна из первых бомб попала в дом Германа Винтера, разнеся и здание, и мои надежды на мелкие куски. Меня отбросило взрывной волной в канаву, а когда я очнулся, сирены воздушной тревоги уже молчали, пыль улеглась, какие-то люди копошились в развалинах… все кончилось…»
Все кончилось там и тогда, в Нидденбурге апреля 45-го, но Осорьин жил с этим много лет. Он читал и перечитывал Достоевского, писал о нем, публиковал научные работы, углублялся в «Облако неведения», преподавал, пил пиво в пабе с коллегами после лекций, прислушиваясь к ударам Большого Тома, знаменитого оксфордского колокола, разбирал шахматные задачи, занимался любовью с Кьярой, всматривался в «Ночную охоту», пытаясь поймать взглядом ту точку, ту черту, из-за которой нет возврата, и думал о Германе Винтере и Анне Леви, о ее рукаве, коснувшемся его руки, о запахе корицы, влажном взгляде и маленьком круглом ушке, о том, как писал донос, как сам отнес его в гестапо, как ждал у дома на Линденштрассе, когда же гестаповцы придут за Винтером и Анной, но гестаповцы так и не пришли – может быть, им в те дни и вовсе было уже не до того, может быть, они бросили его донос в какой-нибудь дальний ящик или даже сожгли, потому что их мысли были заняты спасением из этого ада, поиском путей к отступлению, к бегству от русских танков, может быть, Винтер и Анна по этой причине могли бы остаться в живых, если бы не английская бомба, которая превратила дом на Линденштрассе в руины, убив одним махом и Винтера, и Анну, в чем Осорьин, конечно же, не был виноват, нет, не был, но все это – ее рукав, ее влажный взгляд, донос, дрожь, которая била Осорьина, рев авиационных моторов, взрыв, дым, огонь – все это стало его тьмой, его адом на годы, на долгие годы, и оставалось только одно – устремиться в эту тьму вслед за охотниками, загонщиками и гончими, чтобы там, за деревьями, настигнуть добычу, стать иным, другим, пройти через преображение и получить прощение, в пламени которого горят только тела, но не души, нет, не души, и он убил Ингрид Домингес, но не отважился на подвиг, а потом он убил Эллен Джонс, но и на этот раз ему не хватило смелости. И наконец 17 апреля 1962 года он встретил Блаженную Фанни, калеку и дурочку, существо чистое и священное, и совершил двойное жертвоприношение, и не дрогнула рука его, когда он крутил диск телефона, набирая номер полиции, и голос его не дрогнул, когда он говорил об убийстве, и на допросах он ничего не скрывал, разве что не упоминал ни Германа Винтера, ни Анну Леви, ни дом на Линденштрассе, ни донос в гестапо, ни дрожь, ни взрыв английской авиабомбы, ибо это не касалось людей, это было между ним и Тем, Кто вяжет и развязывает, и когда он услышал приговор, и когда его ввели в комнату с люком в полу, и когда на шею его накинули петлю, он не испытывал волнения, потому что был наконец-то свободен чистой свободой, родившейся из гармоничного совпадения законов человеческих, законов государственных и законов Божиих, и в предчувствии этой минуты, в предчувствии того мига, когда точка будет достигнута и черта перейдена, он завершал письмо любимой женщине цитатой из эпилога «Преступления и наказания», говорившей о его чувствах с такой прямотой и спокойствием, словно он уже достиг того высокого берега, с которого «открывалась широкая окрестность. С дальнего другого берега чуть слышно доносилась песня. Там, в облитой солнцем необозримой степи, чуть приметными точками чернелись кочевые юрты. Там была свобода и жили другие люди, совсем не похожие на здешних, там как бы самое время остановилось, точно не прошли еще века Авраама и стад его», и больше ничего не сказал, ничего не написал, ибо слова, любые слова уже были, к счастью, и бессильны, и не нужны…
Ознакомительная версия. Доступно 10 страниц из 48