Я сумел избежать этой опасности, но, прожив год в Париже, как раз в ту пору, когда трудом своим и бережливым отношением к деньгам я уже почти что добился самостоятельного положения, я вдруг ощутил непреодолимое отвращение к этому городу и страстное желание попутешествовать. Главной причиною этого отвращения был Массарелли. Он не смог перенести, подобно мне, лишения и всю томительность ожидания. В первые же дни нищеты он забрал у меня театр марионеток и стал пытаться зарабатывать деньги на перекрестках дорог, собирая вокруг себя самых отпетых людей. На свою беду, он не сумел, подобно мне, избавиться от акцента и не достиг никакого успеха. Вскоре он перешел на мое попечение, и мне пришлось одевать и кормить его. Так продолжалось несколько месяцев, и мне они дались нелегко. Потом он снова исчез, несмотря на то, что расточал мне заверения в дружбе и пытался работать вместе со мной. Но отделаться от него мне никак не удавалось. Не проходило и недели, чтобы он не являлся, иногда пьяный, и не обворовывал меня. Я захлопывал у него перед носом дверь, но он продолжал ходить за мной по пятам. Наконец, учинив какие-то подлости, он сумел в конце концов добыть деньги и решил отдать мне то, что у меня брал, по-братски разделить со мной все и выплакать еще раз у меня на груди свои слезы, вызванные вином и раскаянием. И деньги его и нежности были мне отвратительны, я их отверг. Он рассердился, захотел драться со мной, но я с презрением отказался. Тогда он дал мне пощечину, и мне пришлось прибить его тростью. На следующий день он написал мне, прося прощения, но я уже устал от него и, встречая его повсюду, даже в хорошем общество (бог знает, как ему удавалось туда проникать), я испугался, что он может опорочить меня каким-нибудь плутовством. Я не ощущал в себе эгоистической храбрости, позволяющей выгнать с позором из дому человека, которого когда-то любил, и предпочел удалиться сам и расстаться с ним. По счастью, мне удалось наконец получить кое-какие хорошие рекомендации, среди прочих и от Комюса, который в это время потрясал Париж своей катоптрикой, то есть фантасмагорией, достигаемой с помощью зеркал, где вместо того, чтобы показывать духов и дьяволов, он воспроизводил одно только приятное и очаровательное. Его большие способности и привычка наблюдать позволили ему узнать человеческий характер и человеческое сердце настолько, что он читал чужие мысли и, казалось, был наделен даром пророчества. Наконец, глубокое изучение алгебры дало ему возможность разрешить, придав им форму занимательных и остроумных головоломок, задачи, вникнуть в которые люди необразованные не могут и которые многие склонны поэтому считать волшебством.
Мы живем в век просвещения, когда, в силу удивительного противоречия, потребность в чудесном, столь могущественная и беспорядочная в прошлом, все еще борется у многих людей с голосом разума. Вам кое-что об этом известно здесь, где к вашему знаменитому ученому Сведенборгу[55]обращаются как к колдуну в еще большей степени, чем к ясновидцу, да и сам он верит в то, что владеет тайнами загробной жизни. Комюс — это человек, пожалуй, не столь убежденный и добродетельный, как Сведенборг, о котором, как я знаю, говорить следует всегда с уважением, но более мудрый и более серьезный. В поступках своих он руководствуется только теми законами, которые доступны человеческому разуму, и секреты свои охотно делает достоянием ученых и путешественников, которым предстоит воспользоваться ими в интересах науки.
Он принял меня радушно и предложил поехать с ним в Англию, чтобы помочь ему в его исследованиях. Предложение его было очень соблазнительным, но мечты мои влекли меня к минералогии, ботанике и зоологии, а также и к изучению нравов и общества. Англия казалась мне уже слишком изученной страной, чтобы я мог почерпнуть там какие-либо новые наблюдения. К тому же Комюс был тогда поглощен одною узкою областью знаний, в которой я вряд ли мог бы быть ему полезен. Он ехал в Лондон, чтобы проследить за изготовлением точных приборов, которые ему не могли достаточно хорошо сделать во Франции. Мысль провести год или два в Англии мне не улыбалась. Я устал от жизни в большом городе. Мне мучительно хотелось свободы, движения, а главное — возможности действовать самостоятельно. Хоть мне и следовало быть благодарным всем тем, у кого я до этого времени служил, я был настолько не создан для зависимости и повиновения, что, попав в подобное положение, просто заболевал.
Комюс познакомил меня со многими знаменитыми людьми, с господами Де Ласепедом[56], Бюффоном[57], Добантоном[58], Бернаром де Жюсьё[59]. Я очень заинтересовался стремительным и блестящим развитием ботанического сада и зоологического музея, во главе которых стояли и каждый день обогащали их эти достойные ученые. Я видел, как туда поступали великолепные дары отдельных богатых собирателей и драгоценные приобретения путешественников. Мною овладело безудержное честолюбие приобщить себя к числу этих служителей науки, смиренных адептов ее, которые довольствовались тем, что были благодетелями человечества, не требуя за это ни славы, ни награды. Я отлично видел, как высокий человек в белых манжетах, господин Бюффон, стремясь удовлетворить свое честолюбие, широко пользовался терпеливыми и скромными трудами своих помощников. Что из того, что у него была эта странность, что ему хотелось быть «господином графом» и требовать от своих вассалов, чтобы они выполняли все его требования, что он то и дело хвалил себя сам, приписывая себе также и труды, участие в которых для него сводилось иногда к простому совету. Такой уж у него был характер. Совсем иначе вели себя его умные и великодушные собратья. Они с улыбкой давали ему высказать все, что он хотел, а сами работали изо всех сил, отлично зная, что, решая задачи, способствующие прогрессу всего человеческого рода, они должны подняться над всем личным. Они поэтому были счастливее его. Счастливее в том смысле, как Это понимал Комюс, тем счастьем, к которому стремился и я. Их доля казалась мне лучшей, я жаждал идти по их стопам. Поэтому я предложил им свои услуги, после того как научился у них всему, чему мог, слушая их публичные лекции, вникая в их частные беседы. Мое горячее рвение и мои способности к языкам показались господину Добантону достаточными, чтобы обеспечить мне успех. Единственным препятствием была моя бедность.
«Наука богатеет, — говорил он с гордостью, окидывая взглядом все великолепие кабинета и сада, — а ученые чересчур бедны для того чтобы путешествовать. Жизнь для них во всех отношениях трудна, будьте к этому готовы».
Я был к этому совершенно готов. Мне удалось скопить небольшую сумму, и мне казалось, что ее хватит надолго при том скромном образе жизни, который, кстати говоря, ничуть меня не страшил. Мне дали официальное научное поручение, чтобы дорогой в чужих краях никто не принял меня за бродягу или за шпиона, и я уехал, не задумываясь над тем, на какие средства я буду жить по прошествии года. Провидение должно было позаботиться об остальном. Однако с помощью бумаг, утверждавших безобидную и почтенную цель моих странствий, я сумел все же получить кое-какую материальную помощь от научных учреждений и даже от частных лиц — друзей науки. Я не хотел ни о чем просить, зная, до какой степени семья Жюсьё поистратилась на такого рода пожертвования, и решив действовать самостоятельно, на свой страх и риск.