Некоторые также отмечали разнообразие ритмов, производимых войной. Групе поражали «резкий стук подкованных сапог по асфальту и булыжнику, шаги лошадей, цокот их подков и шелест покрышек военных машин; время от времени просто нельзя не петь, и тогда из охрипших глоток вырывается какая-нибудь старая или новая солдатская песня». Спустя несколько месяцев Групе снова отметил в своем дневнике, как «звенел гулкий ритм марша тысяч армейских сапог по булыжной мостовой», когда его часть проходила маршем по улицам города. В день вторжения в Польшу Групе писал о шуме «военных маршей по радио», «постоянных криках газетчиков, рекламировавших специальные выпуски», «звенящих звуках национального гимна, доносившихся из громкоговорителей». Более того, в своем дневнике Групе фиксировал какофонию звуков войны во всем их несогласии: «дождь барабанит по каскам», «на лесных просеках гудят моторы», «шаги десятков тысяч человек гулко стучат по сырой земле… Они проходят мимо, словно безмолвные тени, исчезают в темноте, сопровождаемые топотом лошадей, скрипом колес… Потом громкоговоритель доносит что-то из далекого-далекого мира… Рота за ротой проходят мимо, мелодия проносится над солдатами, рассеивается и поглощается стуком марширующих ног».
Кроме гула битвы практически все солдаты отмечали особенные запахи войны. «У нее странный запах, — писал Гаральд Хенри о России. — Наверное, у меня он всегда будет ассоциироваться с этой кампанией — эта смесь запахов пожара, пота и лошадиных трупов». Другой ветеран войны в России также утверждал, что никогда не забудет «смешение запахов: засохшей мочи, экскрементов, гноящихся ран и противный запах гречневой каши». Фридриха Групе поразила «отвратительная вонь пороха, горящего железа и земли». Зигфрид Кнаппе «узнал, что запах гниющей плоти, пыли, пороховой гари, дыма и бензина — это и есть запах боя». Во время ночной атаки Кнаппе также отметил, какую важную роль сыграл запах в успешных действиях его части: «Окруженные русские… атаковали мою батарею, и моим парням приходилось отбиваться… Они не видели русских, в которых стреляли, но зато могли… чуять их! От русских солдат несло махоркой, имевшей сильный и неприятный запах… Этот ужасный запах въедался в их толстые шинели, и его можно было учуять с довольно большого расстояния».
Итальянский военный корреспондент Курцио Малапарте отмечал в первые месяцы войны в России, что «запах гниения доносился отовсюду… Запах ржавеющего железа заглушал запах людей и лошадей… Даже запах зерна и пронзительный, сладкий аромат подсолнухов тонул в этой кислой вони опаленного железа, ржавеющей стали, мертвых машин… Запах железа и бензина в пыльном воздухе усиливался, словно запах людей и животных, запахи деревьев, трав и грязи уступали место «аромату» бензина и горелого железа». Зигберт Штеманн упоминал «сладковатый запах разложения», наполнявший воздух после боя, так же как и Вольфганг Клюге, говоривший, что «повсюду чувствуется отвратительный сладкий запах» гниющих тел. Йоханнес Хюбнер утверждал, что худшим на войне был «ядовитый запах пожаров, трупов, раненых и сгоревшего скота». Ги Сайер объяснял просто: «Мы могли почуять присутствие смерти, и под этим я подразумеваю не процесс разложения, а тот запах, который издает смерть, достигнув определенного размаха. Любой, кому довелось побывать на поле боя, поймет, что я имею в виду».
Для многих солдат одним из самых острых и мучительных впечатлений войны стало ее ужасное действие на лошадей. «На пути лежала раненая лошадь, — писал Гаральд Хенри в октябре 1941 года. — Она вдруг встала на дыбы, и кто-то выстрелил в нее, чтобы добить, она снова вскочила, еще один выстрел… Лошадь все еще боролась за жизнь, прозвучало еще много выстрелов, но винтовочные пули не скоро погасили огонь в глазах умирающей лошади… Лошади повсюду. Разорванные на части снарядами, с глазами, выпадающими из пустых красных глазниц… Это едва ли не хуже, чем оторванные лица людей, обгорелых, полуобугленных трупов с проломленными грудными клетками». Несмотря на все кровопролития и увечья одного боя, Фридрих-Рейнгольд Хааг больше всего был потрясен видом прекрасной белой лошади, пасшейся у канавы. «Артиллерийским снарядом ей оторвало правую переднюю ногу. Она паслась мирно, но в то же время медленной невыразимо печально покачивала из стороны в сторону окровавленным обрубком ноги… Не знаю, смогу ли я точно описать ужас этой сцены… Тогда я сказал одному из своих солдат: «Добей эту лошадь!» И солдат, который всего десять минут назад упорно сражался, ответил: «Мне не хватит духу, герр лейтенант». Такие случаи угнетают куда сильнее, чем вся «сумятица битвы» и грозящая тебе опасность».
Некоторых солдат охватывали странные исторические размышления, особенно когда они проходили по местам, в которых сражались их отцы в годы Первой мировой войны или злополучные солдаты Наполеона в 1812 году. Во время боев на бельгийско-французской границе Гельмут Неель-зен был поражен, узнав, что его «ротный был ранен на том самом месте, где двадцать лет назад отдал свою жизнь за Германию его отец». Ганс-Генрих Людвиг в письме из России заметил: «Я впервые живу в землянке, прямо как отец в 1914–1918 годах». И добавил: «Я часто думаю об этом». Проходя через район Шемен-де-Дам в Шампани, где в годы Первой мировой войны шли ожесточенные бои, рядовой Г. Б. размышлял: «Это исторические места, где земля пропитана кровью наших отцов в годы Мировой войны». Кровопролитные бои под Севастополем в июне 1942 года заставили Алоиза Двенгера признаться: «Мы часто вспоминаем о Вердене».
Впечатления Великой войны особенно тяжело давили на тех, кто сражался в обеих войнах. Рядовой А. М. бесстрастно заметил: «Вот уже во второй раз я отправляюсь солдатом во Францию и снова оказываюсь неподалеку от тех мест, где воевал в восемнадцатом». Гауптман Ф. М. также подметил: «Наша рота сейчас находится почти в тех же местах, где я воевал в Мировую. Сколько раз я не мог поверить, что с тех бурных дней прошло уже двадцать три года… Конечно, было бы куда удобнее вести войну, находясь дома, но мне было бы стыдно, если бы я не был здесь, чтобы позднее сказать с удовлетворением: «Я был на Мировой войне, когда мы проиграли, но я снова был там, когда мы победили с неслыханной быстротой». Ефрейтор Э. Б., проходя через Фландрию, был удивлен: «Окопы и землянки Первой мировой были еще на месте, вокруг валялись неразорвавшиеся снаряды и огромные кучи гофрированного железа, снятого с блиндажей». Менее удивительным был тот факт, что с первыми снегопадами ужасной русской зимы 1941 года некоторые из немецких солдат вспомнили о предыдущих попытках завоевания России. «Непонятно, почему нам не выдали зимних вещей, — писал рядовой Л. Б. в ноябре 1941 года. — Если так пойдет и дальше, мы кончим, как Наполеон… Но я уверен, что в 1812 году они были лучше подготовлены к холодам, чем мы. Почти у всех носки изношены до дыр, защитных наушников нет ни у кого… Как мало о нас заботятся! И это в 1941 году! (Не в 1812!)… Если бы я сам не был в армии, я бы этому не поверил. Но я это видел и испытал на себе».
В конечном счете, именно это чувство изумления, противоречивые результаты, полученные на собственном опыте и по наблюдениям, пленяли солдат. «Те, кому не довелось пережить то же, что и мне, могут сочувствовать, — утверждал Ги Сайер. — Но им, конечно же, никогда этого не понять». Бесчисленные ощущения, испытанные солдатами, напряженное чувство жизни ради сегодняшнего дня вызывали чувство подтверждения собственного существования и по крайней мере на время приглушали постоянный страх смерти. Ганс Питцкер цитировал Гёте в попытке передать влияние чувственного восприятия на войну: «Я счастлив, а когда это не так, то по крайней мере во мне живут все глубокие чувства радости и печали. Главное — иметь душу, которая любит истинное и вбирает его в себя везде, где оно встречается». И где же Питцкер нашел это истинное? «Среди бедствий и смерти, — подтверждает он, — как много мы узнали о том, как нужно жить». Более того, некоторым солдатам ощущения, порожденные войной, казались слишком достоверными: они задавались вопросом, на что была бы похожа жизнь без них. «В конечном счете, — предположил Курт Ройбер, — после грандиозных переживаний войны наши жизни не будут иметь большой ценности».