Сознавая свою популярность, ощущая любовь народа, благодарного за прогрессивный, демократический курс правительства, за то, что появилась в стране автомобильная промышленность и воздвиглась на пустом месте новая столица Бразилиа, президент наш Жуселино Кубичек, когда приблизился срок уйти с поста, стал подумывать о переизбрании. Дело было непростое, конституция не позволяла, но… Кубичек вопросил оракула, и тот — звали его Отто Лара Резенде — ответил: «Может быть, если видные деятели культуры подпишут воззвание по сему поводу, то, как знать, глядишь, это даст толчок общенациональной кампании за перевыборы…»
Перво-наперво мы с Эдуардо Портеллой составили список самых необходимых и безотлагательных шагов во внешней и внутренней политике, перечислили все, чего требовали и интеллигенция, и народ. Если Жуселино эти шаги сделает, может быть, мы и запустим кампанию за переизбрание его на второй срок. Получилось у нас не то пятнадцать, не то двадцать пунктов, точно не помню. Президент ознакомился с нашими условиями и согласился выполнить все — все, кроме одного. А это было требование, чтобы Бразилия заняла иную позицию по отношению к национально-освободительной войне, которая все жарче разгоралась на португальских «заморских территориях» — в Анголе, Мозамбике, Гвинее-Бисау, чтобы мы прекратили поддерживать салазаровский режим, перестали раболепствовать и объявили о своем нейтралитете. Жуселино, с большим воодушевлением принимавший нашу программу, дошел до этого пункта и сказал «тпр-р-ру»:
— На это я пойти не могу. Не могу подложить такую свинью доктору Антонио.
Доктору Антонио, как почтительно называли бразильские политики, даже мнившие себя прогрессистами, португальского диктатора Антонио де Оливейру Салазара, они лизали сапоги. Первым, кто отказался от этого исторически сложившегося, но от того не менее унизительного занятия, кто сделал внешнюю политику нашей страны более или менее независимой, был Жанио Куадрос.
Вена, 1956
Мой старый друг, композитор и активист парагвайской компартии Хосе Асонсьён Флорес[72]пролетом в Москву оказался в Вене, где я тогда жил: он хотел есть и — женщину, о чем объявил с порога. В Москву же он направлялся по приглашению советских товарищей, благосклонно отнесшихся к его творчеству и к его политической деятельности. Они выправили ему все документы, прислали билет на самолет Буэнос-Айрес—Лондон—Вена—Москва, а больше у него для межконтинентального вояжа ничего с собой и не было: композитор был беден, как настоящий индеец гуарани, чья нищета вошла в поговорку, а те жалкие песо, что вручил ему перед отлетом товарищ Эльвио Ромеро[73], он истратил прямо в Буэнос-Айресе на какие-то конфеты, бутерброды и фрукты, поскольку был обжорой и сластеной. Его ничуть не смущало, что в кармане — ни гроша: он приглашен Союзом композиторов СССР, а это страна могущественная и богатая, стоит ему лишь ступить на ее территорию, и он ни в чем не будет знать отказа и недостатка. Как видим, Хосе Асонсьён Флорес доверял первому в мире государству рабочих и крестьян беспредельно.
Однако человек предполагает, а Бог располагает. Неприятности начались уже в Лондоне, куда он прибыл около полудня после утомительнейшего перелета, занимавшего в те времена часов тридцать, если не больше. Опытный путешественник Эльвио Ромеро наставлял его:
— Как приземлитесь, отведут тебя в зал для транзитных пассажиров, самолет на Вену будет через час. Сиди и слушай, а услышишь, что посадку объявили, — иди в самолет. В Вене тебя встретят, так что ни о чем не волнуйся.
Как бы не так. Хосе Асонсьён понимал на гуарани и по-испански: он прилетел, сел и стал ждать, когда объявят рейс на Вену, что должно было произойти примерно через час. Но не произошло. Кто ж мог знать, что пригласят на посадку пассажиров, вылетающих в какую-то загадочную «Вин», а о Вене не обмолвятся и словечком. Поди-ка догадайся, что это она и есть. Композитор, прижимая к груди папку со своими опусами, сидел и внимательно слушал, но заветного слова так и не дождался. Сел он в кресло около полудня, а в шесть, томимый голодом и нестерпимым желанием опорожнить мочевой пузырь, наконец не выдержал и пошел выяснять что к чему.
Эльвио рекомендовал ему не покидать транзитного зала, но Флоресу ничего другого не оставалось, как открыть дверь, подойти к стойке с надписью «INFORMATION» и обратиться к сидевшей за ней юной леди. Он объяснил ей свои проблемы, но та не понимала по-испански, и композитор, еле-еле сдерживаясь, чтобы не намочить штаны, перешел на звучный язык индейцев гуарани. И плохо было бы его дело, если бы проходивший мимо элегантный господин, привлеченный истошными криками «Я — композитор Хосе Асонсьён Флорес», не приблизился и не осведомился бы, что происходит. Флоресу сказочно повезло: господин оказался аргентинским послом, только что прилетевшим из Манчестера. Он принял в нашем герое живейшее участие: выслушал его и первым делом указал, где находится туалет.
Дождавшись возвращения повеселевшего Флореса, посол отрекомендовался ценителем его дарования и вообще парагвайской музыки, сообщил, что жена всегда напевает его мелодии, когда стоит под душем, попросил автограф и мгновенно решил все проблемы: выправил въездную визу сроком на сутки, зарезервировал билет на завтрашний самолет в Вену, отвез композитора в ближайший отель, снял ему номер, заказал ужин, обещал утром прислать шофера — словом, облагодетельствовал.
В результате Флорес прилетел в Австрию с опозданием на двадцать четыре часа. Никто его, разумеется, не встречал. Но по адресу на конверте переданного для меня письма он разыскал местное отделение Комитета защиты мира, приехал туда на такси и, когда я уплатил водителю, упал в мои объятия.
Он умирал от голода — это случалось с ним ровно через пять минут после любой трапезы, — и я повел его в ресторан. С нами была сотрудница комитета, приставленная ко мне в качестве переводчицы, — толстенькая, кругленькая, веснушчатая венка. Хосе Асонсьён, отрываясь на секунду от гуляша, посматривал на нее с вожделением, ибо прежде всего успел сообщить мне, что смертельно хочет есть и переспать с кем-нибудь. Он надеялся, что я помогу ему исполнить оба желания, ибо принадлежал к тем, кто считает меня всемогущим. Было заявлено, что парагваец, на четыре дня оставшийся без бабы, уже не принимает в расчет ни возраст, ни внешность, ни даже пол, а он, Хосе Асонсьён, пребывает в столь бедственном положении пятые сутки.