только отдельные детали. Запах мелиссы сменил резкий, можжевеловый запах бальзама после бритья, проникающий из ванной. Или кедровый. Или это и то и другое? Целое ускользало. Она села на пол. Разжала пересохшие в одну минуту губы. Провела языком по шершавому нёбу. Звуки получались удивительно хриплые и свистящие.
– Что с моей дочерью Женей, что с ней, что с моей дочерью? Женей?
– …возможно, повреждения окажутся… Дочерью?! Так вы жена. Ох, простите ради бога. Я думал… Тут не написано… В телефоне не подписано, что жена, только имя…
– Что с моей дочерью? Девочка, там должна быть девочка, что с ней?
– Вы присядьте, пожалуйста. Понимаете, мы мимо проезжали, здесь уже и скорая, и ГАИ, меня попросили позвонить, телефон крепкий у вашего мужа, совсем не разбился, даже стекло не треснуло… Вы только не переживайте…
В квартире стало темно. Зашло солнце, она ослепла, или просто случился конец света.
– Хотя как тут не будешь переживать… Такое дело… В смысле… Примите мои соболезнования.
99
Тимофеева сказала: это гениально! Не талантливо, не мастерски, а именно: гениально. Вечно она все преувеличивает. Впрочем, за это я ее и люблю. Она льстит моему самолюбию. Больше некому, у меня нет никого, кто разделял мою жизнь дольше, чем несколько лет, кроме нее. И Мечика, разумеется.
Не уверена, что она поняла верно и вообще поняла все мои идеи, особенно в той части, где вступает восковая кукла на вербе, и ведь главное не слишком ускоряться здесь, хоть и очень хочется, выдержать темп, но когда твой муж засыпает еще при подходе к гардеробу филармонии, а до этого, о! до этого… однако уже после того, как я решу, в каком платье пойти: в терракотовом или темно-каштановом – нет, только не в темно-каштановом, это платье такое же безысходное, как ноябрь, хоть у него очень удачный фасон, – до этого: мои новые, голубые, стильные джинсы! – скажет он и неуместно рассмеется, если бы мы были женаты, я имею в виду: если бы у нас была свадьба, добавит он многозначительно, я бы мог всюду щеголять в костюмных брачных брюках, на все твои программы и концерты, но у меня нет свадебного костюма, скажет, и действительно засобирается идти в джинсах, как ни в чем не бывало, игнорируя вешалки с одеждой на выход в своей части шкафа, которые включают минимум три пары отличных брюк, и у меня опустятся руки, испортится настроение, я вся капитулирую в отчаяние, поэтому если твой муж способен свести на нет любой порыв еще на выходе из дома, а других ценителей музыки рядом не наблюдается – выбирать не приходится. К тому же. Если он пойдет, если вы сойдетесь на брюках и не слишком отравляющем его жизнь джемпере, то во время концерта он обязательно скажет: это та мелодия, которая… – Нет, не та, Мечик. – А мне кажется, та… – Нет.
В каком-то смысле Тимофеева не подруга, а уже сестра. Разные границы и рамки. Порой становится страшно одиноко: если не разделять радость искусства с другими, то творец никогда не будет в ладах с собой. С другой стороны, моя музыка – это то, что я могу единолично присвоить. Я всегда была такой же «везучей», как Гайдн: когда моими рукописями не пользовались в качестве подставок под горячее, я легко могла проиграть своим более длинноносым друзьям. И не только шампанское. Впрочем, теперь у меня нет друзей. И больше мою музыку никто не обесценит и не отнимет.
Однако врет или не врет? Она не умеет, ее восхищение неподдельное. Как и разочарование: искренние люди ничего не умеют скрывать, оттого некомплиментарную искренность часто путают с сарказмом, обидой, ненавистью, робостью, отчаянием. Только фальши позволено называться фальшью. Искренность – как Бог, у нее много имен, ее тоже никто не видел в чистом виде. Искренность – это искра – мимолетная и бренная. Понятие искренность можно искоренить. Не все заметят. Многие обрадуются. Но моя музыка, я надеюсь, будет такой, как Тимофеева. Я сама чувствую, что получается, будто некая невидимая сила помогает мне. Что-то существует, неподвластное разуму, ведет меня, и не знаю, кто – я или не я – решает, каким будет следующий такт, но пресловутый Фатум, да, он существует тоже. Все не так просто, если отец может стать самым значимым композитором всех времен, а сын – только лишь придворным клавесинистом на посылках у любимого флейтиста короля. Я богата музыкой, как Крез, но, конечно, слишком нетерпелива, нужно было показать ей сказку позже, когда я доведу ее до ума, однако чую, что могу править ее до конца жизни, как Шуберт свой «Форелевый квинтет».
Кем я себя возомнила… Шубертом? Уствольской? Пока мои сочинения пылятся в ящиках стола и никому не известны, я могу быть талантом, я могу быть профаном, столько вариантов для жизни! – пока не рискнешь и не явишь себя миру, не узнаешь. Речь только о готовности.
У меня есть:
Интермеццо.
Токката.
Пять прелюдий (юношеских, но любимых).
Трио для фортепиано, скрипки и виолончели.
Две сонаты для фортепиано.
Сюита для симфонического оркестра.
Симфония (с которой еще можно поработать).
Две законченные сказки.
Четыре черновика сказок по мотивам Андерсена (многое нужно доработать, но их можно объединить в цикл).
«Цветы маленькой Иды» – сказка для сопрано, камерного оркестра, ударных и, возможно, чтеца (в процессе).
Не густо.
Но еще у меня есть целый ворох черновиков.
И со всем этим я пытаюсь бороться всю жизнь, прячу от самой себя. А ведь это я и есть. Сколько импровизаций можно построить только на обрывках партитурных страниц, как глупо я транжирила время. Предпочла жить мертвой, вместо того чтобы продолжаться. Преподавать теорию, вместо того чтобы явить миру свою индивидуальность на практике. Подобно тем посмешищам – бездетным педагогам-мотиваторам, которые учат воспитывать чужих отпрысков.
– Итак, диктант написан в тональности ре-мажор. Марк, какие знаки нужно поставить для этой тональности?
– Эмм… Для какой? Я забыл.
– Ты не забыл, а прослушал. Какие знаки в ре-мажоре? Ника, не подсказывай.
– Фа-диез, до-диез.
– Верно. В ре-мажоре ключевые знаки фа-диез и до-диез. С размером и тональностью определились, я играю еще два раза, слушаем внимательно…
В воскресенье был день рождения Прокофьева. Руководствуясь своей вечной сентиментальностью, я выбрала для диктанта музыкальную фразу из его «Русской увертюры». С детства путаю ее начало с Золушкиным «Добрым жуком». Возможно, Спадавеккиа находился под сильным влиянием Прокофьева и использовал первые такты увертюры в детской песенке, щедро приправив ее штраусовскими вариациями – неумышленно? Возможно, это мое субъективное. Однако мои дети тоже, из года в год, покупаются на похожесть этих мелодий.
Слава богу, что отключили отопление. После того как я грохнулась во время урока, дети чувствуют мою уязвимость. Особенно Марк. Смотрит на меня каким-то взрослым, невыносимым взглядом. Мечик тоже так на меня смотрит, когда я говорю, что боюсь побочных эффектов от новых таблеток больше смерти. Без отопления мне, правда, все время холодно. Плохое кровообращение. Но это бодрит.
Ника, как обычно, первая протягивает тетрадь. Невероятно, она ошиблась, надо же… А ведь всегда пишет диктанты на десятки, будто оправдывая свое имя. Однако сегодня выше восьмерки не получится…
Закрываю тетрадь, откладываю в сторону.
Тетрадь Марка, тетрадь Арсения. У обоих те же ошибки.
Дети сегодня вели себя как сущие ангелы, я расслабилась и утратила бдительность. Если бы Ника ошиблась на терцию… но она ошиблась на секунду, и все развалилось, разлетелось, в конце получились совсем другие ноты. Эти двое списали у нее, значит, списывали и раньше… Что им поставить?
Я как дети. Тоже ума не приложу, что заслуживаю. Просто у меня слишком большое прошлое.
– Вы списали. С ошибками. Я не знаю, что вам поставить за то, что вы списали.
Арсений, по своему обыкновению, рдеет аки маков цвет.
– А вы? Вы никогда не списывали? – Марк явно не намерен сдаваться без боя.
– Никогда.
Не моя вина, что в моем прошлом столько ошибок. Не только моя. В моем жизненном диктанте тоже должны быть другие ноты. Я ошиблась на секунду, на час, на год, ошиблась судьбой, как дверью, и я получилась – не я.
– Марк,