Она успела спуститься по лестнице, вышла за дверь и медленно зашагала по улице, и тут я настиг ее. В городе я бы уже не угнался за ней, потому что, хотя ее глаза не служат ей, она научилась видеть ушами. Поэтому она узнает топот моих плоских ног и оборачивается, и я вижу ее настороженное лицо.
— Бучино?
— Да, это я.
Мой голос ее немного успокаивает.
— Я что-то забыла у вас?
— Я… Вы ушли, не взяв платы.
Она слегка пожимает плечами, но глаза ее по-прежнему опущены долу.
— Я же говорила: это подождет. — Она отворачивается, собираясь продолжить свой путь. Всегда, даже до того, как я накинулся на нее в тот памятный день, она явно чувствовала такую же неловкость рядом со мной, как я — рядом с ней.
— Нет! — говорю я громко. — Я бы предпочел рассчитаться с вами сейчас. Вы были очень добры, но моя госпожа уже выздоровела, и мы пока не нуждаемся в ваших услугах.
Она наклоняет голову набок, словно птица, прислушивающаяся к брачному зову самца.
— А мне кажется, мы с ней еще не закончили все, что нужно, — отвечает она, и голос ее звучит как шелест ветра, а на губах появляется глуповатая улыбка.
— Как это — не закончили? Моя госпожа уже выздоровела, — повторяю я и сам слышу, как резко звучит мой голос. — И в нашем доме никто не нуждается в любовных приворотах.
Теперь ее улыбка меняется, рот слегка кривится. Я стою совсем близко к ней, и меня поражает необычайная подвижность ее лица. Впрочем, сама она не может знать о том, какие чувства вызывает в других. Я по-настоящему узнал могущество собственной широкой ухмылки лишь тогда, когда начал распознавать ее в зеркалах чужих лиц.
— Понимаю. А что вы носите на шее, Бучино? — Она выбрасывает руку в мою сторону, но даже ей, погруженной в темноту, не под силу определить мой рост, и рука трепещет у меня над головой, словно птица, бьющаяся в клетке.
— Откуда вы знаете, что я ношу там что-то? — не очень любезно спрашиваю я и, приободренный ее ошибкой, придвигаюсь ближе, так что теперь мы почти касаемся друг друга. Я заглядываю ей в глаза — прямо в мрачный туман ее слепоты, и она, должно быть, чувствует на лице мое дыхание: я замечаю, как напряглось ее тело, хотя она не отступает ни на шаг.
— Откуда? Вы сами недавно клялись на этой вещице.
Тут я вспоминаю, что такое действительно было, и злюсь на себя за то, что сам не запомнил.
— Это зуб.
— Зуб?
— Да. Зуб одной из отцовских собак. Отец отдал мне его, когда пес издох.
— А зачем он дал его вам? На память? Или как украшение? Как амулет, оберегающий от беды?
— Ну… да… А что в этом такого?
— В самом деле — что в этом такого?
Теперь она улыбается — той же задумчивой улыбкой, с какой она обратилась к Аретино; эта улыбка озаряет все ее лицо, так что кажется, будто кожа у нее начинает светиться. И точно так же, как она не может знать, когда от взгляда на нее делается не по себе, она не сознает, что становится лучезарной. И несмотря на то, что я все время обороняюсь от нее, порой в ней проглядывает такая нежность, что я вот-вот сдамся.
— Да, мона Фьямметта исцелилась телом. Но она давно уже не появлялась на людях и поэтому тревожится. Вы же все время бегаете по городу с поручениями, а потому не замечаете того, что у вас перед глазами. Я лишь стараюсь избавить ее от ненужных страхов. Вот и все. Если она верит в чудо, то оно происходит. Это как с вашим собачьим зубом. Понимаете? Вот и все мои «любовные привороты». Да я за них денег и не прошу. Так что можете спрятать свой кошелек.
Мне нечего возразить. Я понимаю, что она права, а я — нет. И хотя я вел себя глупо, я не настолько глуп, чтобы не признаться в этом теперь.
С другой стороны улицы в нашу сторону идет какой-то мальчишка. Я узнаю в нем одного из помощников пекаря из лавки на площади, где я по утрам покупаю хлеб. Поравнявшись с нами, он таращит на нас глаза — разумеется, мы с ней являем самую причудливую пару, какую только можно увидеть. Чтобы поскорее отделаться от него, я одаряю его широчайшей ухмылкой, и он дает деру с такой скоростью, словно я плюнул ему в рожу. Скоро вся округа прослышит о том, что ведьма и карлик милуются на улице среди бела дня. В пересказе эта история наверняка приобретет оттенок чувственности, ибо праздное воображение всюду привыкло усматривать грех похоти, особенно если речь идет о телесном уродстве; к тому же всем известно, что мы оба обслуживаем шлюху, чей запах посреди ночи притягивает к ней под окна целые лодки с охваченными страстью юнцами.
Она выжидает, а поскольку я по-прежнему ничего не отвечаю, вдруг спрашивает:
— Скажите, Бучино, отчего вы меня так не любите?
— Что?
— Мы ведь оба служим ей. Оба заботимся о ней. А она — о нас. И тем не менее мы с вами все время ссоримся.
— Я не… не люблю вас. То есть…
— Может быть, вам все еще кажется, что я как-то провела ее, что волосы у нее выросли бы без моей помощи. Или — что я колдунья, потому что люди судачат обо мне не меньше, чем о вас. Я права? Или вам просто не нравится смотреть на меня? Неужели я настолько безобразнее вас?
Конечно, я не знаю, что на это сказать. Я, у кого всегда готов ответ на все, сейчас ответа не нахожу. Мне делается дурно и стыдно, я чувствую себя ребенком, которого поймали на неумелой лжи. Ее лицо неподвижно, и несколько мгновений я не понимаю, чего от нее ожидать. На сей раз, протянув ко мне руки, она не ошибается. Она касается моего огромного выпуклого лба, и я замираю. До чего же холодные у нее руки! Просто ледяные. Она медленно проводит пальцами по моему лицу, глазницам, касается носа, рта, подбородка, словно читая мои черты на ощупь. Я чувствую, как по телу пробегает дрожь, — еще и оттого, что она не говорит ни слова. Закончив ощупывать меня, она опускает руки, а несколько мгновений спустя поворачивается и уходит.
Я гляжу ей вслед. Она переходит мостик и исчезает в ближайшем переулке. Я вижу это ясно, словно в солнечный день: она удаляется, прихрамывая, под ногами булыжная мостовая, на плечах темно-синяя шаль, подаренная нами. Но я и сам не могу разобраться в своих чувствах. Хотя я догадываюсь, почему не люблю ее. Потому что в ее присутствии я по какой-то причине начинаю казаться себе еще меньше, чем я есть на самом деле.
— Она пришла за нами, Бучино! Она пришла. Скорей…
Добежав до комнаты, я застаю мою госпожу готовой. Она взволнованно закутывается в плащ.
— Гондола пришла. Она ждет нас внизу.
Я выглядываю из окна. Теперь, когда богатыми нас сделала надежда, мы не жалеем о деньгах, потраченных на ночное средство передвижения. Это горделивая ладья. Не такая роскошная, какую следует нанять, чтобы начать зарабатывать на жизнь, однако вполне изящная: в сумеречном свете поблескивает гладкий серебряный руль, чернокожий гондольер, стоящий на корме, одет, словно вельможа, в красный бархат с золотом, в уключине покоится единственное весло. Видимо, столь пышное судно давно не останавливалось возле нашего дома, и вот уже наша косоглазая шпионка из дома напротив перегнулась через оконную раму так сильно, что рискует вывалиться в любое мгновенье и утонуть из-за собственного любопытства. На сей раз она не одинока. Из всех окон, выходящих на наш отрезок канала, высовываются лица, а когда мы спускаемся вниз и выходим из ворот на причал, то замечаем, что ближайший мостик превратился в наблюдательную площадку, где собралась кучка зевак — помощник пекаря и еще человек пять-шесть. Я вспоминаю о старике-колодезнике, который гордится тем, что ему все известно, и тут я почти жалею, что не рассказал ему обо всем заранее, а то бы он тоже пришел посмотреть, как мы отплывем.