сплошные фасадные стекла и железобетонные перекрытия, прохладные гимнастические залы были сделаны из жемчуга. Алмазная диадема превратилась в театральный зал с вертящейся сценой, рубиновые подвески разрослись в целые люстры, золотые змеиные браслетки с изумрудами обернулись прекрасной библиотекой, а фермуар перевоплотился в детские ясли, планерную мастерскую, шахматный клуб и биллиардную. Сокровище осталось, оно было сохранено и даже увеличилось. Его можно было потрогать руками, но его нельзя было унести. Оно перешло на службу другим людям».
Таким образом, 15 апреля — в день газетной новости о «шанхайском перевороте» и в день завязки сюжета — столичная пресса поставила вопрос об улучшении оборудования железнодорожных клубов, а к осени 1927 года в романе был построен новый железнодорожный клуб, в который превратились «сокровища мадам Петуховой», не доставшиеся Воробьянинову. Круг замкнулся, а сюжет развязан.
Устремленные в прошлое не могли выиграть, потому в гонке за «сокровищем мадам Петуховой» победителей нет. Но лишь одного из трех ее участников авторы избавили от разочарования: великий комбинатор заснул, предвкушая близкую победу, и — не проснулся.
Речь идет именно о снисхождении: позже авторы сочли нужным сообщить, что они спорили, даже ссорились, решая, убить Бендера в «Двенадцати стульях» или оставить в живых. И в итоге «участь героя решилась жребием»[271].
Неважно, происходило нечто подобное, нет ли, главное, что Ильф и Петров не рассказали о каких-либо своих сомнениях относительно судьбы Воробьянинова или Вострикова.
Похоже, не было тут колебаний, что вполне пропагандистски обусловлено: священник и дворянин, «поп и помещик», окарикатуренные персонажи советских агиток, двое «из бывших». К тому же отец Федор мечтает сколотить капитал для покупки «свечного заводика», он вообще капиталист, хоть и несостоявшийся. С Воробьяниновым вместе — персонификация еще одного пропагандистского клише: «помещик и капиталист». Потому оба глуповаты, трусливы, алчны. Оба они «классово чуждые» и по определению враждебны советской власти.
А великий комбинатор — иной. Он получился излишне обаятельным. По всем приметам герой положительный, только внесоветский. Значит, выбор был невелик: стать вполне советским, найти социальную роль или погибнуть. В «Двенадцати стульях» Ильф и Петров не пожелали «осоветить» великого комбинатора. Жребий был брошен.
Подведем итоги. Авторы «Двенадцати стульев», воспользовавшись ситуацией, высмеяли наиболее одиозные пропагандистские установки. Когда ситуация изменилась, шутки их выглядели несколько рискованными, однако благодаря цензурному вмешательству риск был сведен к минимуму.
В целом же роман оставался актуальным, советским по сути своей. И не только потому, что Ильф и Петров настаивали на стабильности советского строя. Не менее важной оказалась и другая «идеологическая составляющая». «Двенадцать стульев» — развернутое доказательство тезиса, столь любимого В.И. Лениным: «Жить в обществе и быть свободным от общества нельзя». Авторы романа утверждали, что стремление разбогатеть, не участвуя в социалистическом строительстве — безумно, убийственно. Потому Востриков буквально утратил рассудок, и буквально обезумел Воробьянинов. Дворянин-совслужащий буквально «преступил через кровь», разрубив старой бритвой горло компаньона, которому так и не пришлось узнать, что избитый лозунг — «сокровища буржуазии должны стать общественным достоянием» — реализован тоже буквально.
А потом Бендер выжил — по причинам вполне конкретным, тоже пропагандистского характера. У читателей, а тем более у «критиков-марксистов» неизбежно должен был возникнуть вопрос: а если б Воробьянинов не растратил деньги в ресторане «Прага», если бы сторож не сломал искомый стул, неужели в принципе мечты компаньонов могли осуществиться? «Идеологически правильный» ответ был очевиден и однозначен: все равно никогда бы не осуществились, никогда и никому, пусть даже и великому комбинатору, не выиграть у советской власти. И авторы к такому выводу пришли, они его обосновали. Но об этом — другой роман.
Громкое молчание — «Двенадцать стульев» и критики
Практически все исследователи творчества Ильфа и Петрова сообщают, что критики-современники о «Двенадцати стульях» писать не желали. Наиболее деликатно высказался Б.Е. Галанов: «Первый роман Ильфа и Петрова, по свидетельству современников, сразу был замечен читателями. Однако критика долгое время обходила его молчанием». Прервалось оно, по словам Галанова, лишь «через год после выхода романа»[272]. Почему критики ранее молчали, почему вдруг перестали — не уточняется. Аналогично и Л.М. Яновская указывает: «Несмотря на осторожное молчание критики, “Двенадцать стульев” были тепло и сразу (“непосредственно”, по выражению Е. Петрова) приняты читателем»[273]. Читатели, значит, были непосредственны, а критики выразили свое осторожное отношение посредством почти годичного молчания. Но почему они решили, что нужно проявить осторожность, почему через год передумали — опять не уточняется.
Спору нет, недалекий и трусоватый критик — явление далеко не редкое. Но когда речь идет о сатирическом романе, вышедшем в 1928 году, рассуждения о пресловутой «осторожности» по меньшей мере не убедительны. «Легендарные двадцатые» известны именно как эпоха самых ожесточенных в истории советской литературы критических баталий, где никакие литературные авторитеты не щадились и уж тем более не принято было осторожничать с сатириками. Хрестоматийный пример — травля М.А. Булгакова, Е.И. Замятина, Б.А. Пильняка и т. п. Создатели же «Двенадцати стульев» и авторитет еще не успели заработать: публикации в периодике, пара очень небольших сборников фельетонов и рассказов у Петрова, вот и все. А критики вдруг разом оробели. Допустим, случайно. Однако осмелели они тоже разом. Два совпадения — не случайность. Они могли быть обусловлены только политическими причинами, изучение которых оказалось неуместным и в конце 1950-х годов, и десятилетия спустя.
Обратимся же к политическому контексту.
В конце 1927 года, когда соавторы дописывали последние главы романа, Сталин, одолевший Троцкого, уже не числил Бухарина в союзниках. Готовилась дискредитация очередной группы партийной элиты, хотя Бухарин, возможно, еще и не знал, что именно его объявят лидером новой оппозиции.
13 марта 1928 года в «Известиях» появилось сообщение о раскрытии контрреволюционной организации в Донбассе. А с 18 мая по 15 июля того же года в Москве шел печально знаменитый «Шахтинский процесс». Центральная периодика регулярно публиковала сенсационные материалы суда: более пятидесяти инженеров и техников с многолетним опытом, руководителей угледобывающей промышленности Шахтинского и других районов Донбасса, обвинялись во «вредительстве». Как «буржуазные специалисты», получившие в нэповские годы крупные посты в промышленности, они якобы защищали интересы «международного капитала», прежних владельцев шахт, стремились «подорвать хозяйственное благополучие СССР». Многие подсудимые признавали себя «вредителями», публично каялись. Признания, покаяние и осуждение «шахтинцев» давали партийному руководству возможность списать все неудачи в промышленности на происки уже обнаруженных и еще разыскиваемых «вредителей». Косвенно дискредитировался и нэп — питательная среда «вредителей».
«Шахтинский процесс» был воспринят как начало антибухаринской кампании, так называемой борьбы с «правым уклоном». Поиски «вредителей» и «правых уклонистов» развернулись не только в угледобывающей промышленности. Понятно, что и в литературе без них не обошлось.
Поначалу эти поиски велись исподволь: официально еще не разъяснили,