и ни за что. Махровый нигилизм.
Ничья, единица.
Шельма, Волдырь и Кисляй, никогда не бывающие трезвыми, уже за полчаса до полудня проспиртованы насквозь, и в прямом, и в переносном смысле: каждому из них лет двести, не меньше, но этого никто не замечает, равно как и они сами, и нет у них никакого имущества, кроме их дурацких прозвищ. Итак, праздник, да еще в пятницу, люди с ума посходили, закупаясь, решили растранжириться в пух и прах, сносят с полок все, что глаз углядел. Кисляй прошлой ночью увел с порога цветочного ларька целую сотню цветов, которые с утра разлетелись вмиг, по тридцать динаров за штуку: люди накинулись, как оголтелые, недовольны, что мало. Шла еще партия из Голландии да Израиля, цедит Кисляй сквозь гнилые зубы, да вот, поди ж ты, застряла на таможне…
Теперь они сидят, попивая дешевое винцо, разливают, харкают себе под ноги, рыгают — им принадлежит весь мир. Люди приходят и уходят, а они все сидят и сидят перед супермаркетом. Словно ждут чего-то. Да ничего они не ждут. В праздники скучно всем, а им — что в лоб, что по лбу — скучно и в будни, и в праздники. На противоположной стороне бульвара стоит новый храм — колокольня без колокола стремится ввысь, взмывая к небесам. Тротуар у паперти раздолблен, но людям все нипочем, пробираются по грязи да пыли, ставят свечки, врачуют свое отчаяние. Каждый считает, что отчаяние делает его особенным, и лелеет его, это свое отчаяние. О боли мы поговорим в другой раз, о ней можно говорить всегда. И каждый при этом полагает, что только отчаяние и боль делают его истинно просветленным существом. О, как же они заблуждаются, ведь радость пережить гораздо труднее, ибо ее невозможно долго выдерживать, да еще и потому, что тот, кто называет себя христианином, всегда считает ее незаслуженной.
И тут появился он. Они его заметили не сразу. Он подошел к ним со спины, вывернув из-за угла, слегка прихрамывая, в полуистлевших разномастных ботинках, вместо шнурков — обрывки бечевы, волочащейся по земле. Он катил за собой тележку с кучей всякого хлама, из которого проглядывало допотопное радио с зеленым глазком, несколько заплесневелых батонов хлеба, извлеченных из мусорного контейнера, и кипа старых газет (на той, что была сверху, всесведущий рассказчик успел прочесть заголовок: «Футбольный апокалипсис — наша команда не прошла отборочный тур»). Поверх барахла тускло посверкивала мятая, ободранная в нескольких местах латунная труба — без клапанов, никому на ней уже не сыграть. Еще один Чет Бейкер откинул копыта, а теперь и труба, отыгравшая свое, завершит свой путь в конторе, торгующей ломом цветных металлов. Рядом с тележкой, привязанный на коротком поводке, трусил щенок — черный, с красными гноящимися глазами.
— Здоров, давно не видали! — сказал Кисляй, и его приветствие выдавало то, что эти люди друг с другом знакомы.
— Студёно, вишь, — произнес старик, клацая зубами от холода так, что казалось, будто и от него самого веет холодом, а затем, чуть сощурив глаз, который и без того наполовину заплыл обвисшим веком, смерил взглядом Волдыря и сказал — не просительно, а тоном, не допускающим отказа:
— Плесни-ка мне этой отравы.
Волдырь без слов протянул ему бутылку с остатками бурды, коей больше подошло бы название, однокоренное кличке его товарища, который в то утро без удержу хвастался, с какой легкостью он вчера спер в ларьке целое ведро цветов…
Старикан-таракан, пенсионер-помоечник, чье настоящее имя не было ведомо никому во всей округе, кроме как, естественно, всесведущему рассказчику (а мне оно и в самом деле ведомо) — Зумбул Стриганович, хотя все звали его Дедом Тарахто, и он охотно отзывался на это прозвище, как если бы только оно у него и было, — прополоснул парой глотков вина свой обметанный коростой рот с одним-единственным уцелевшим клыком, который блеснул в темноте, как нож, и сказал:
— Ща милицаи притекуть…
Тут можно сделать вывод о том, что происхождением Тарахто был откуда-то с юга, где в окаянный вторник принято общаться с усопшими и где с приходом весны начинаются гонки по зарослям — кто кого первым сцапает.
— Да на черта мы им сдались? — спросил Волдырь — Чё мы такого сделали, а?
— Ага, не сделали, как же — а кто надысь стибрил в ларьке двести роз, что у Рады на венки стояли, — кто их тиснул?
— Без понятия. И уж коль на то пошло, то не двести их было, а всего-то сто.
Кисляй ни гу-гу — а чего от него еще ждать? Известное дело — мямля и трусло, кто ж не знает… Ну, теперь всесведущему рассказчику пора и немного передохнуть, в конце концов, и у него сегодня выходной.
— Сто, двести — эка мера! Рада вызвала милицейских и показала как раз на тебя.
За миллион лет своего тунеядского стажа (половину которого следовало бы признать льготным ввиду тяжелых условий труда) Волдырь не раз и не два вступал в стычки с милицейскими — и за бродяжничество его сажали, и за расхристанный вид забирали, к тому же из всей шушеры он всегда больше всех выдрючивался и оказывал сопротивление всякий раз, когда его просили предъявить документы. Он просто-напросто презирал порядок, труд, дисциплину — и, будучи неукротимым горлодером, мало-помалу стал авторитетом среди себе подобных. Воровать-то он никогда не воровал, но всегда брал под свою защиту мелких жуликов, говоря, что весь мир стоит на воровстве, вранье и прохиндействе. А достается на орехи лишь мелкой сошке — несправедливо.
И впрямь: вдруг завизжали тормоза, и перед супермаркетом остановился полицейский автомобиль, из которого выкарабкались два амбала в синем. Одного из них компания не знала, видать, какой-то чин из сторонних, в то время как второй, годами курсировавший по ночлежкам, взимая с их обитателей сущую безделицу за посильную защиту, был не кто иной как Пантелия Попич, совершенно напрасно представлявшийся по имени-фамилии, поскольку с самого начала снискал короткое и звучное прозвище — Скот, — которое шло ему больше, чем крестное имя. Правда, крещен он не был. Зато молотил своими ручищами налево и направо так, что побиваемым сразу становилось понятно: этот блюститель не боится никого, даже Бога любой веры. И ничего тут не попишешь — как оно есть, так уж и есть.
— Ну, братец, давай немного проедемся с нами — посмотрим, с каких это пор ты у нас темными делишками занимаешься. Сам пойдешь — дорогу знаешь? Или браслет примерим? — сразу же наскочил на Волдыря Скот. — И чтобы мне без