жилах его текла горячая грузинская кровь.
— Майсурадзе!
— Что прикажете, ваше высокоблагородие? — лихо вытянулся денщик.
— Кто был первый офицер генерального штаба?
— Моисей, ваше высокоблагородие.
— Почему?
— Потому что сорок лет бесцельно и бесполезно водил евреев по пустыне, — без запинки отрапортовал Майсурадзе.
— Спасибо, молодец. Можешь идти.
— Рад стараться, ваше высокоблагородие.
Дрожа от злости и сделавшись из бледного зеленым, Шепетовский отодвинул тарелку с начатым раковым супом. И, глядя на Лару, как если бы она была виновницей всего, заговорил:
— Это… это… недопустимое безобразие… Я… лично я выше всяких оскорблений, но когда оскорбляют мундир, мундир, который я имею честь носить, и… мало этого, когда делают нижних чинов участниками этого… этой возмутительной травли, я этого так не оставлю… Неуравновешенный ротмистр понесет должное…
— Уравновешенный подполковник, — перебил Тугарин, — я готов дать вам удовлетворение… и не только вам, а всем тем офицерам генерального штаба, которые пожелали бы защищать белоснежную чистоту своих серебряных аксельбантов…
Секира-Секирский не выдержал: этот сумасшедший Тугарин натворит бог знает что, подальше от греха.
И громадный усач, откашлявшись, чтобы прогнать неловкость, буркнув что-то про себя, боком, нерешительно встал и так же боком, нерешительно удалился. Уже миновав опасную зону, Секира-Секирский выкатил грудь колесом и стал, как всегда в мирной, не боевой обстановке, молодцеватый, бравый, одним видом внушающий кому страх, кому удивление, кому восхищение. Исчезновение его не было замечено ни Ларой, ни Шепетовским, ни Тугариным.
Шепетовский, опять-таки глядя на Лару, ответил своему противнику:
— Обер-офицер не имеет права вызывать на дуэль штаб-офицера.
— Ах вот как! Вам угодно прикрыться своими девственными подполковничьими погонами. А если бы ваше производство на несколько дней запоздало, и вы были бы еще капитаном? Вы приняли бы мой вызов? и, наконец, если при всех, сейчас, я вас оскорблю действием? — сам себя взвинчивал Тугарин, и насмешливые огоньки его глаз уже сменились гневными искрами.
Шепетовский молчал. Это самое лучшее. Одно, самое невинное, слово может погубить все; под этим "все" Шепетовский разумел свою карьеру. Пощечина, да еще в ресторане, на глазах великого князя — это конец всему. С пощечиной уже не доедешь до юго-западного фронта для организации кавалерийских набегов в неприятельском тылу.
Единственный выход — предупредить оскорбление действием и за оскорбление словами застрелить безумного ротмистра. Но опять-таки неизбежен скандал, а самое главное, он, Шепетовский, ни за что не отважился бы прибегнуть к оружию, хотя был при отточенной шашке, а в заднем кармане бриджей у него лежал браунинг.
Встать и уйти? Заметят. И так уже замечают. Их стол делается центром внимания, по крайней мере для ближайших соседей.
К великой радости Шепетовского, положение спас не кто иной, как сам Тугарин.
Он спросил Лару:
— Лариса Павловна, вам желательно общество этого господина?
— Ради бога, уведите меня отсюда!
— Вот именно это я и хотел вам предложить. Вашу руку.
И он увел ее, а Шепетовский, расплатившись, довольный, что все кончилось благополучно, поехал обедать в отдельный кабинет гостиницы "Европейская".
Насытившись в единственном числе, застрахованный от всяких сюрпризов, Шепетовский, прихлебывая кофе и дымя папироской, начал обдумывать суровый и беспощадный рапорт начальству. Этим он разом убьет двух зайцев, даже трех: восстановит свою собственную честь, честь оскорбленного мундира офицера генерального штаба и разделается с любовником Лары.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ДВА РАЗНЫХ МИРА, ДВЕ РАЗНЫЕ СОВЕСТИ
События замелькали с такой стремительностью — воображение едва поспевало за ними, а мозг никак не мог ни объять, ни вместить. Это была не жизнь, а кинематограф. Но какой страшный кинематограф! Какая трагическая смена впечатлений…
Бунт в столице. Бунт запасных батальонов, давно распропагандированных, не желающих воевать, а желающих — это выгоднее и легче — бездельничать и грабить.
Петербург, такой строгий и стильный, очутился во власти взбесившейся черни.
Слабая, бездарная власть потеряла голову. Не будь она бездарной и слабой, она легко подавила бы мятеж, подавила бы только с помощью полиции и юнкеров. Новая революционная власть — в руках пигмеев. Эти пигмеи, в один день ставшие знаменитыми, убеждены, что это они вертят колесо истории. А на самом деле это колесо бешено мчит уцепившихся за него жалких, дрожащих пигмеев.
Мчит. Куда? К геростратовой славе или в бездну?
Пожалуй, и туда, и туда.
Рухнула тысячелетняя Россия, сначала княжеская, потом царская, потом императорская.
Два депутата Государственной думы, небритые, в пиджаках и в заношенном белье, уговорили царя отречься. И он покорно сдал не только верховную власть, но и верховное командование.
Подписав наспех составленное на пишущей машинке отречение, самодержец величайшего в мире государства превратился в частное лицо, а через два-три дня — в пленника.
Низложенный император, теперь уже только семьянин, спешит в Царское Село к больным детям, но какой-то инженер Бубликов, человек со смешной, плебейской фамилией, отдает приказ не пускать поезд к революционной столице, и поезд, как затравленный, судорожно мечется между Могилевым и станцией Дно, никому неведомой, вдруг попавшей в историю, как попали в нее маленький Бубликов и маленький адвокат Керенский.
При этом первом демократическом министре юстиции медленно догорело великолепное старинное здание окружного суда и были выпущены из тюрем все уголовные преступники.
Революция началась, как и все революции, — под знаком отрицания права и под знаком насилия.
Тысячи недоучившихся студентов, фармацевтов, безработных адвокатов, людей, ничему никогда не учившихся, надев солдатские шинели, нацепив красные банты, хлынули на фронт убеждать солдат, что генералы и офицеры — враги их, что генералам и офицерам не надо повиноваться и отдавать честь, ибо это унижает человеческое достоинство. Этих гастролеров обезумевшие солдаты носили на руках и верили им гораздо больше, нежели тем, кто около трех лет водил их в бой и вместе с ними сидел в окопах под неприятельским огнем.
Темные разнородные силы, сделавшие революцию, выбрали удобный момент. Еще два-три месяца, и, оставайся русская армия стойкой, дисциплинированной, Россия победила бы, победила бы даже без наступлений. Держаться было легко, имея под конец такую же мощную артиллерию, какая была у противника. Целые горы снарядов громоздились под открытым небом на всем пространстве необъятного фронта. Этих запасов смертоносного металла с избытком хватило бы, чтобы под осколками его полегла истощенная, измученная германская армия.
Но теперь, когда русские дивизии и корпуса превратились в митингующие дикие орды, если и опасные кому-нибудь, то только своим же собственным офицерам, — теперь немцы могли вздохнуть свободно. Теперь для них восточный фронт был вычеркнут, остался один только лишь западный.
Успехи фаланг Макензена с их артиллерийским пеклом побледнели перед этой неслыханной бескровной победой.
Революционная власть демагогически, с маниакальным упорством вдалбливала