экране буквы и слова. Страница за страницей представали предо мной, написанные от руки тщательным, текучим почерком. Рассматривая все новые, секретные в свое время, документы, я совершал путешествие в глубь несчастливой судьбы моего предка: вот его арестовывают под Житомиром 8 февраля 1826 года; вот 17 февраля привозят в Зимний дворец в Петербурге; пять месяцев спустя оглашают приговор; ночью 21 января 1827 года отправляют в Сибирь; в город Читу, в Восточную Сибирь, он прибывает в марте того же года…
Один из документов проливал новый свет на приговор, который был вынесен Фролову. Императорский указ Петербургскому Сенату, подписанный Николаем по случаю его коронации в Москве 22 августа 1826 года, предписывал сократить сроки наказания всем участникам Декабрьского восстания "из чувства сострадания". Фролову его двадцатилетний срок был "смягчен” до пятнадцати лет.
В другом документе, от 21 января 1827 года, посланном Николаю I генералом А.Я.Сукиным, комендантом Петропавловской крепости, содержался рапорт о том, что Фролов и три других "государственных преступника" закованы в кандалы и отправлены в Сибирь. Еще там были ежемесячные депеши из Читинского острога об общем состоянии узников. В одной из них, подписанной комендантом, генерал-майором Станиславом Лепарским, мой предок описан так: "Фролов А.Ф., 23-х лет, рост 2 аршина 57/8 вершка. Лицо смуглое, круглое, чистое. Глаза темнокарие. Нос крупный, с горбинкой, слегка искривлен вправо. Волосы и брови темно-коричневые".
Документы возникали перед моими глазами, и мне казалось, я смотрю на Фролова в телескоп. И чем большее увеличение получал его образ, тем большими подробностями он обрастал. Я видел уже перед собой реального человека, томящегося в заточении. Мог протянуть руку и дотронуться до него… Но все же я ощущал препятствие, словно телескоп отказывался увеличивать дальше определенных пределов…
Сухие полицейские рапорты докладывали и о следовании Фролова через различные пункты. Но они ничего, увы, не сообщали о том, что происходило в его душе и уме, как он боролся за жизнь в этих безнадежных обстоятельствах. Я мог вечно изучать эти бумаги, мог выучить наизусть имена всех его тюремщиков, прочувствовать слог и настроение всех рапортов царю, и все же не воссоздать того Фролова, какого хотел узнать. Тем не менее, я был захвачен тем, что уже узнал, и позднее, в то же лето, твердо решил предпринять кое-какие действия, чтобы обменять копии бумаг "ле женераля" на копии этих микрофильмов.
В июле я получил еще один ответ, на этот раз из архива литературы и искусства. По запросу Центрального архива они занялись разгребанием кучи бумаг и извлекли несколько папок с интересующими меня документами, что является дальнейшим подтверждением мысли о том, что стоит только архивистам, или другим государственным служащим, получить указание сверху, как они сразу принимаются за дело с должным умением и рвением.
Этот архив, куда мы опять приехали с Зиной, находится недалеко от Московского речного вокзала. Мы оставили машину возле неприятно пахнущих мусорных баков и пошли к светлому кирпичному зданию, видневшемуся из-за деревьев на тихой окраинной улице. В этот раз нас пустили в комнату, где работали советские ученые. Мы выбрали место у окна.
Женщина в коричневом платье принесла нам несколько выцветших папок, в которых десятки лет томились такие интересные для меня документы. Главным из них оказалась неудобочитаемая рукопись на ста четырнадцати страницах. Она была написана в 1925 году к столетней годовщине Декабрьского восстания и предназначалась для журнала "Земля и фабрика". Зина шепотом прочитала короткое примечание внизу первой страницы: "Воспоминания внука декабриста Александра Фролова, профессора живописи и графики, А.В.Манганари".
Услышав эту фамилию, я вздрогнул.
— Манганари?! — переспросил я.
— Да, — сказала спокойно Зина. — Именно так. Посмотрите сами.
Ей это имя ничего не говорило.
Я вгляделся в строчки. Да, Манганари. Тридцать последних лет я не слышал и не вспоминал о нем, но что-то знакомое было в звучании этой греческой фамилии. Еще немного усилий, и я вспомнил: Саша Манганари, двоюродный брат Бабуты — мальчик, который прыгал с книжного шкафа на самодельных крыльях. Буква "А" перед фамилией, конечно, означает "Александр”.
Я быстро перелистал страницы. Текст целиком был для меня труден, но отдельные названия и имена я выделил сразу: Петропавловская крепость, Чита, Нерчинск, Житомир, Керчь. И еще: Николай I, княгиня Волконская, князь Трубецкой, братья Муравьевы-Апостолы.
Наконец я нашел то, что искал, на что надеялся! Манганари, несомненно, записал всю историю Фролова, не желая, чтобы она забылась или затерялась. И все же она почти затерялась, невостребованная советскими историками, неизвестная широкому читателю.
Я вдруг отчетливо понял, что все мы — звенья одной цепи, без каждого из которых невозможно существование последующего. И пока мы не будем знать что-то о предшествующих звеньях, мы едва ли познаем самих себя.
Теперь я уже был уверен, что открою настоящего Фролова, узнаю, каким он был, что думал, что чувствовал на протяжении восьмидесяти одного года своей долгой жизни. Теперь я буду знать, что заставило его обречь себя на десятилетия сибирской ссылки, и, что всего важнее для меня, каков его отзвук во мне.
* * *
Глава двенадцатая
— Сегодня банный день! — весело объявил Стас, когда мы проснулись субботним утром шестого сентября.
Хождение в баню — древний российский ритуал. Туда ходят не только для того, чтобы помыться и распариться, но чтобы побыть вместе с друзьями, поговорить, расслабиться. Истинные любители бани, посидев в парилке, выбегают покататься в снегу или окунаются в ледяную воду. Особые энтузиасты колотят друг друга березовыми вениками.
— …Да, да, — продолжал Стас. — Сегодня нас поведут под душ. Все заключенные называют субботу банным днем.
Конечно, шутки помогают в самые черные моменты тюремной жизни, но остроты Стаса действовали мне на нервы. Какая еще баня тут в Лефортове? Чепуха!
В эту субботу исполнилась ровно неделя, как я сижу в заключении, и никакого просвета видно не было. Но я уже пережил шок от ареста и начал приспосабливаться к обстановке, что и предрекал Стас. Степень моего возбуждения шла на убыль, голова прояснялась, мысль работала) нормально.
Во время свидания с Руфью и Мортом Зуккерманом я узнал, что в Соединенных Штатах поднялась целая буря в связи с моим арестом. Окажет ли это влияние на тех, кто меня допрашивает? Пока что поведение Сергадеева ни в чем не изменилось. Это заставляло меня ждать самого худшего. И все же я пытался уверить себя, что обвинение мне предъявлено не будет. Решение об этом или об освобождении должно быть, по закону, принято в течение десяти дней — значит, впереди еще три дня. Я