Дела земные только судят люди, Намерения лишь судит Бог один.
Не помню — Пушкина, кажется. Таким образом, мы, медики, почти гарантированы от всяких неприятных последствий за те казни, которые причиняют наши лекарства.
XVIII
Совершенно невероятное событие: Гаратов у меня в кабинете — самый невыносимый для меня человек. Он сидит, протянув свои огромные, как бревна, ноги, набирает целый рот табачного дыма и потом сразу его выпускает. Он, положительно, напоминает мне какое-то чудовище. Из его глубоких глазных впадин внимательно смотрят на меня два маленьких глаза, как два светляка из полумрака пещерной расщелины. Я чувствовал на себе его взоры, даже когда не смотрел на него и, шагая по комнате, испытывал приливы сильнейшей злобы. Надо, однако, рассказать, как попал ко мне этот невыносимый для меня гость.
Как я упоминал уже, Гаратов в последнее время стал вести себя очень странно в отношении меня: он буквально меня преследовал своими неожиданными появлениями, иногда, точно из-под земли, вырастая предо мной. Конечно, это меня злило и мучило и заставляло тревожно думать, что он задался целью проникнуть в тайники души моей, может быть, даже догадываясь о причинах моих неудачных лечений. Часа два назад произошел маленький инцидент — вот какого рода. Я находился у ложа своего пациента, представьте — восьмидесятилетней старухи — светлейшей княгини. Можно легко вообразить, что я впал в самое сардоническое настроение, когда стал вглядываться в груду костей, одетую в мешок из желтой, морщинистой кожи, и когда предо мной предстала задача — поднять это тело и вдохнуть в него струю новой жизни силой какой-нибудь дивной микстуры. Нелепость такой задачи мне представлялась гигантской, как Александрийский столп. Я мысленно спрашивал себя: зачем, и ответа не находил никакого; однако же, вздохи и слезы, блиставшие на глазах целой дюжины дочек и внучек княгини, окружавших ее ложе, говорили о существовании иного мнения. Уму моему представился контраст между чистотой чувств людей мира этого и моим духовным холодом, я видел, что нас разделяет бездна и в душе моей, как змея, зашевелилась злость. Невольно в воображении моем восстали мертвецы-пациенты, которых я лечил, и как их было много, как много!.. Они поднимались один за другим и я невольно думал: может быть, ты был бы жив, молодой человек, если бы не мои пилюли, прописанные тебе с легкомысленной игривостью; возможно, что и ты, старик, продолжал бы еще блуждать по нивам мира, если б я не отрезал тебе ногу, объявив, что иначе тебя ждет смерть — и солгал, солгал: злоба моя требовала пищи и потому ампутация твоей больной ноги соблазнила меня; а ты, девица, наверное была бы жива, но ты умерла под ножом, как жертвенный козленок, а может быть, ты слишком хорошо была усыплена хлороформом — не знаю. И еще, и еще, и еще! — о, как много вас, как много, и ни одного обвинителя, все в гробах, и прилипли их языки к гортани, не подымутся и не укажут на меня: убийца — ты.
Непостижимо странно: чем яснее мне представлялось это кладбище бывших моих пациентов — я почти ощущал запах гнили и червей, — тем настоятельнее подталкивало меня приобщить к их компании новую светлейшую гостью. Во мне было все мертво, как в пустыне, и казалось, какие-то огненные языки жгли меня и шептали: вперед, вперед. Куда — я не спрашивал, так как чувствовал, что впереди меня — бездна.
Лекарство было принесено, но прежде, чем испытать его действие, я обратился к присутствующим с речью. О, эти речи и красивые слова, и как часто я их импровизировал теперь, и с каким подкупающим видом. Я говорил о том, что больная непременно должна скончаться к вечеру, если ее не лечить: только моя микстура дает очень маленькую надежду на наступление благоприятного кризиса. Конечно, этим я ничем себя не обязывал, тем более, что нарочно упомянул о возможности печального исхода для больной сейчас же после первого глотка волшебной влаги, но добавил при этом, что принцип все-таки говорит в пользу врачевания. Такой прием — самый обыкновенный у медиков в критических случаях.
Моя мрачная речь заставила светлейших девиц и маменек безнадежно опустить свои головы, причем произошло общее движение и среди мертвой тишины девочка лет девяти тихо расплакалась. Я посмотрел на нее и во мне созрела дьявольская мысль, и вот, немного спустя, ребенок, по моей просьбе, преподносил ко рту умирающей ложечку с микстурой. Невинная ручка и невинная улыбочка сквозь слезы на лице младенца: кто мог заподозрить в ней маленького палача! Все смотрели с умилением, видя в ней земного херувимчика, и только мне рисовалась еще чаша с ядом в маленьких ручках. Мне доставляло странную приятность думать, что убивать могут не только демоны, как я, но иногда может совершить это и ангел… с райской улыбкой.
Больная широко-широко раскрыла ввалившиеся глаза и, минуту спустя, я имел возможность констатировать… смерть. На меня все смотрели с ужасом и недоумением, но ужас людей в меня вселял род какого-то отчаянного веселья. С тверда сжатыми губами, по которым, кажется, змейкой пробегала тоненькая, злая улыбочка, с высоко поднятой головой, как у человека, который считает себя выше всех подозрений, я отошел от трупа в другую комнату.
Там, в полумраке, виднелась чья-то фигура; я стал присматриваться и содрогнулся: передо мной, как привидение, появившееся неизвестно откуда, стоял Гаратов. Он смотрел на меня пристально-спокойно, точно всматривался в глубину колодца, на дне которого видел не воду, а огонь, и спокойно хотел уяснить себе этот феномен.
Так прошло минуты две, и трудно сдерживаемая злость все более овладевала мной. Я заносчиво поднял голову и хотел уже пройти мимо, но мой враг сделал два огромных шага и тихо проговорил:
— Дряхлая была старушенция, и вы правы, думая, что такое существование ни к чему… В вашем лице я прочитал эти мысли и еще другие и подкараулил злость особенно утонченную, этакую…
Я содрогнулся, как преступник, и мой язык пролепетал:
— Мысли прочитали мои!.. Как вы их читали… странно.
— Нет, не странно: я учился читать эту книгу — лицо ваше, и вот на нем было написано: такие старушенции — дрянь; претендуют на жизнь — умора, и досадно лечить, и пусть убираются лучше… бац! — вы и постарались…
— С ума вы сошли, Гаратов!
— Смертный яд на сердце вашем…
— Что?!..
— Осадок от дум мучительных и гордых.
— Осадок дум и яд!.. Каким языком вы выражаетесь, библейским, может быть…
— Сокращенным… Но вы бледнеете и какой нервный — страх…
— Черт побери, какой шутник вы, удивительный шутник!..
Я чувствовал, что теряю самообладание, как-то неуместно улыбаюсь, и я скорее пошел к выходу с удивительным ощущением: мне казалось, что на своих плечах я ношу удивительную голову, светящуюся, как хрустальный шар, сквозь который виден мозг и движение мыслей в нем… «Какая дикая иллюзия…» — думал я, спускаясь по лестнице, но иллюзия не рассеивалась окончательно и, повинуясь какому-то болезненному чувству, я ступал с осторожностью, точно боясь разбить драгоценный шар. Скоро, однако же, мне удалось овладеть собой, но чувства мои почему-то утончились до высшей степени: до моего слуха доносился плач родственниц умершей, и я различал каждый голос в отдельности.