Вот он уже над лесом всплыл, и несет его вверх, ноги распластав и руки, несет к черному мерцанию, в котором, будто крупинки инея на стекле, искрятся звезды. Бородатый бес бьет у костра в бубен, закинув хвост на плечо, и пляшет ему жирная бесстыжая ведьма, колышется вся, трясет грудями, и на толстых губах ее млеет, красным цветком расцветает похотливая улыбочка, полузакрытые глаза ее — как половинки луны. У-у-у! — несется по лесу. Полыхают холодным пламенем гнилые пни, тени умерших рыб заслоняют луну. Вдруг с самого дна с жалобным криком несется к висящему под луной утопленнику юная светловолосая дева. Она бьет хвостом и мчится все выше, оставляя мерцающий след, а распущенные волосы летят за ней, распугивая тени. Вот догнала, обняла, обвилась хвостом, приникла к нему, он слабо шевельнул рукой, приподнял голову, встряхнулся, просыпаясь, глянул вокруг и, наклонив рукой, прижал к груди ее голову, а вокруг них замерцал необъяснимый свет, все ярче, ярче, вот уже и лампасы на трусах ожившего утоплого видно. Обнял он тонкую спину девы, а другой вынул из-за спины меч, и оба двинулись вверх, все выше, выше, сияют оба, различимые до волоска. А внизу, мотая волосьями, скачет, извивается смуглым телом ведьма, бьет в бубен, бес перебирает копытцами и хвостом бьет у себя на спине комаров. Вышел из кустов медведь, замахнулся лапой, взревел. Бес подпрыгнул и, раскаляясь на лету от трения, полого, с грохотом прошелся над лесом. Весь светящийся, роняя горячие капли и черные клочья окалины, задрав горящую голову, вертикально вонзился вверх, сделал мертвую петлю, грохоча и оплывая, пронесся над самыми макушками. Ведьма уселась на ветку, пришпорила ее, понеслась за бесом вдогон. Лес вспыхнул, полетели горящие сучья, сваренные белобрюхие рыбы с опаленными хвостами поплыли вверх, туда, где метеором носился бес, скалясь и показывая ведьме язык. А из кустов вышел громадный человек с лошадиным туловищем до пояса, в распахнутой на голой груди телогрейке. В одной руке — ружье, а в другой — амфора, из которой плещет, вспыхивая рубином, хмельное зелье — ведро с голубичной бражкой. Получеловек-полуконь приложился к амфоре-ведру, задрал молодое конопатое лицо с шелушащимся носом, да как заржет — и-го-го! и-го-го!
…От этого дикого ржанья что-то с грохотом раскололось в небе, рухнул белый обвал, шарахнулись ночные стада, дохнуло холодом, засвистела звездная пурга, вымела лес, и все стало белым. Вот и выпал снег на зеленую траву, и зеленые ветки под белыми шапками склонились к самой земле, ударил мороз, небесную волну сковало льдом, и стало вокруг темно и беззвездно. Но бес, приплясывая от холода, швырнул в потухающий костер охапку сушняка, потекли ручьи, в небесных лугах проросла трава, деревья торопливо зазеленели, пожелтели, сбросили увядшую листву и опять зазеленели и опять сбросили, а желтые вороха листьев поднялись к самым макушкам. Получеловек-полуконь зашевелился у костра, неверно и пьяно перебирая ногами и шаря вокруг себя ружье. Бесы и ведьмы закружились вокруг него со смехом, подталкивая ладонями, он встал, постоял, шатаясь, и прыгнул в небо, рванулся вперед, крыльями разбросав полы телогрейки и выставив поседевшую от инея грудь; мелкая звездная пыль на выгоревшей дороге Млечного пути закрутилась за ним. Сорвал он с плеча берданку, и Большая Медведица, встав на дыбы, припустила от него, вскидывая зад. Грохнул выстрел, согнулись леса, сверкающая комета понеслась к границе вселенной и, вспыхнув, пропала. И Медведица, и охотник вдруг распались сияньем, и тихий серебряный дождь пролился в черноте. А высоко-высоко опять возникла дева. Она сидела на Юпитере, кокетливо поджав хвост, расчесывала свои сверкающие волосы и пела что-то нежное, открывая алый свой рот, прикрыв глаза, а рядом с ней на неуклюжей глыбе астероида, едва умещаясь на нем косолапыми ступнями, метался по сложной орбите худущий воин в футбольных трусах с белой полосой. Восходил в зенит, пропадал и опять возникал, прямой и длинный, сияя длинным острым мечом. Метался, как пчела, прикрыв глаза бледными веками, и дева пела, расчесывая свои струящиеся волосы. Плавно двигался гребень в тонких руках, застывал вдруг, вздрагивала грудь, чуть вздрагивали полузакрытые глаза и все нежнее пела дева, будто в ожидании, будто зная, какое течение подхватит ее и понесет, то раня, то лаская. Пела, расчесывала волосы, и бледный, полумертвый от любви страж метался вокруг нее, отчаянно чувствуя горлом холод отточенного лезвия. …А грохот копыт редел и стихал, и потускнело око погонщика, и потихоньку оседала черная пыль — проредило ее, отжало к земле, и тусклая первопричина дня открылась и застыла, еще не заполненная, пустая, и тишина завязла в ней, пока не колыхнула ее эхом барабанная дробь утреннего дождя…
…Старый браконьер очнулся от холода. Очнулся и услышал душный огуречный запах мокрого папоротника. Было парно, тускло, ознобная дрожь била его. Он поднял ружье, обжегшись о настывшие, взявшиеся испариной стволы, встал и тут же, чертыхнувшись, присел — целый дождь капель обрушился с потревоженных ветвей. Вылез из кустов, закинул ружье за плечо, постоял, поудивлялся черт-те чему, вспомнил свой сон и сплюнул — приснится же погань… Надвинул на глаза козырек фуражки и, шурша в мокрой траве сапогами, пошел по берегу к своей палатке. Взгляд был тяжел — подглазья, запухнув, тянули. Позевал. Ску-у-у-учна! Закурил папиросу, морщась и покашливая, понемногу очнулся, поплескал из речки водой на лицо, утерся, стараясь понять, что это его все зудит и точит? Что за притча с утра навязалась? Посмотрел, посмотрел на реку, моргая, вдруг понял и разом озлился. Где рыба? Нет рыбы, так твою в душу, в глотку, в спину и всяко!
5.
Одноухий вышел из реки перед рассветом. Он был голоден и зол. Рыба не шла, и он не мог понять, почему. Река пахла рыбой. Рыбьей слизью, рыбьей смертью. Он слышал немые крики лососей, крики погибели, река была полна ими, но рыба не шла, и это было похоже на обман, злило и распаляло Одноухого. Ему казалось, что там, в низовье, бродят сотни молодых сильных медведей, они бьют рыбу и рыба кричит. Он порывался идти туда, но не шел, хотя и злился на неведомых ему соперников — смутное предчувствие, что туда, вниз, ходить нельзя, останавливало его. Эта нелепая раздвоенность была не в его природе и бесила Одноухого, но молоточек, постукивая в голове, нашептывая ему: «Не ходи, не ходи!» действовал на него сильнее голода. Он всегда был осторожен, и это его спасало. Потому-то он и прожил так долго, пережил леса, которые прежде росли здесь, на месте мари, лосей и зайцев, которые жили в этих лесах.