преодоления, является наследием эмоциональной жесткости, которая сформировалась когда-то как убеждение и поведенческий образец для защиты от боли потерь, которую нельзя было открыто отгоревать по разным причинам. В интервью эксперты-психологи говорили о том, что такая позиция нередко истощает человека:
В целом это про людей, чья позиция скорее забота о других, кто скорее во многих случаях воспринимает это разделение на наших и не наших, необходимость отстаивать какие-то ценности. И есть еще понимание существующей несправедливости, с которой они сталкиваются и за которую надо бороться. Очень истощающая позиция.
Сама по себе концепция посттравматического роста, таким образом, может провоцировать закрепление жестких эмоциональных образцов поведения и отношения к себе и другим. Наследием практики выживания могут стать жизненная стратегия борьбы и сопровождающие ее жесткость, тревога, безрадостность, а наследием горевания и переживаемой утраты – стратегия сохранения себя, жизнелюбие и наполненность. В каждом конкретном случае человек имеет выбор, как отнестись к наследию и чем воспользоваться из него.
Чем больше мы стремимся разоблачить травму как ярлык, тем менее свободными от нее становимся, тем отчетливее видим какую-то лакуну в том месте, где мы стараемся избежать употребления этого термина. В работах разных авторов она определяется по-разному: как первородный грех, как результат перехода от природы к культуре, как отделение от матери, как вхождение в язык – и так далее. При этом если одни убеждены, что в случившейся травме кто-то или что-то обязательно должны быть виноваты, то другие полагают, что не за всякой травмой стоит конкретное событие или «автор». Насколько нейтрально понятие «травмы» – или же оно всегда ангажировано, всегда подспудно обвинительно? Этот спор разрешается признанием перформативной природы высказываний о травме: травма – это одновременно и конструкт, и реальность; важный способ обозначения и переживания трудного опыта, ответ на вызовы социальности в определенную эпоху – и исследование этих вызовов.
Хамство
Анна Темкина, социолог
Выдержки из разговора с редактором-составителем разговорника Полиной Аронсон.
«Рассказывают, что писатель Владимир Набоков, годами читая лекции в Корнельском университете юным американским славистам, бился в попытках объяснить им „своими словами“ суть непереводимых русских понятий – „интеллигенция“, „пошлость“, „мещанство“ и „хамство“. Говорят, с „интеллигенцией“, „пошлостью“ и „мещанством“ он в конце концов справился, а вот растолковать, что означает слово „хамство“, так и не смог». Это хорошо известное замечание Сергея Довлатова [231] свидетельствует о том, что феномен хамства, по всей видимости, достаточно специфичен в культурно-историческом и в социальном смысле. Однако не стоит обобщать хамство как нечто «русское» – у хамства много оттенков, оно контекстуально и всегда вписано в систему тех или иных властных отношений. И хамство советское существенно отличается от хамства постсоветского.
Начнем с примера – как именно хамство может проявляться в повседневной жизни и как мы его распознаем. В целях автоэтнографии я записываю эпизоды хамства, с которыми сталкиваюсь сама. За последние полгода таких эпизода было два. Один из них случился в супермаркете в Риге. Приехав в Латвию из Израиля, я успела привыкнуть к манере коммуникации, принятой в этой стране: там я задаю в магазине столько вопросов, сколько мне надо, невзирая на языковой барьер, и спрашиваю много именно потому, что мало понимаю. С этим же настроем в десять утра в рижском супермаркете я задаю вопрос, продается ли у них в это время суток алкоголь. В соседней Эстонии он в этот момент не продается. Я хочу своей подруге купить бутылку шабли, чтобы больше не ходить в магазин; я не собираюсь пить шабли с утра пораньше (хотя это, разумеется, никого не касается) – мне просто нужно знать, продается ли вино. В ответ я слышу: «Вы что, не видите, оно стоит!» Я не видела – но искать его отправилась сама; просить продавщицу мне помочь показалось абсурдом – столь недружелюбно она реагировала.
Этот пример (довольно редкий в нынешнем постсоветском пространстве) хорошо показывает, как именно работает хамство. Если власть и контроль – это функции хамства, то способ их осуществления – это мобилизация вполне определенного аффективного состояния – стыда. Действительно, в рижском супермаркете мне на какую-то секунду становится стыдно, и я спрашиваю себя: почему? И сама себе отвечаю: стыдно, потому что я не знаю правил игры. Я действительно первый раз зашла в этот магазин. Я новичок, который не знает правил. И новичкам тут не место – тут должны быть только все свои, они должны знать правила, а не знающий правил должен просить: новичок – фигура безвластная, и отсутствие знаний – повод для унижения.
Стыд – это нарушение социальной связи, исключение из сообщества. В данном случае меня исключают из контингента компетентных покупателей. Хамящий субъект, вызывая чувство стыда у Другого, указывает ему, что он не личность со своими правами, а объект контроля, власти, чужих правил: ты не понимаешь эти правила и ты здесь чужой, ты здесь зависимый от всех окружающих, ты сам не справишься, и мы не будем тебе помогать – или будем, но одновременно утверждая свою власть.
Такого рода хамство корнями уходит в советское прошлое и, по сути дела, его воспроизводит: это островок «советскости», сохранившийся в сфере услуг и торговле. Повсеместность хамства в советское время вытекала из экономики дефицита. Так Довлатов пишет о продавщице в гастрономе: он лебезит перед этой продавщицей – что его самого приводит в изумление – и просит у нее кусочек получше, потому что у нее есть колбаса, а у него нет, и она ему может ее не дать. Если сегодня за деньги ты можешь купить практически все, то в советское время (напомним нашим читателям молодого возраста) ни машину, ни квартиру, ни дачный участок человек не мог купить на свободном рынке. Имущество и услуги не являлись предметом торговли и денежного обмена – обменивались не деньги и услуги, а статусы и блага (преимущественно по месту производственной занятости или неформально, в сетях). Ценные блага приобрести можно было только по ограниченным спискам на производстве или по блату. Стиральная машина, холодильник, телевизор – доступ ко всем этим вещам был строго ограничен. Мой отец в 1980-е сидел в машине у почтового отделения с восьми часов утра каждое 1 сентября, чтобы успеть подписаться на журналы «Иностранная литература», «Новый мир», «Юность» и «Дружба народов». И вместе с ним сидели в машинах еще человек пятьдесят, потому что подписок на «Иностранную литературу» было, например, восемь, а на «Юность» – 30. И еще немного распределялось по месту работы. Такого рода экономика дефицита – это исключительно продуктивная среда для хамства, ведь речь идет о битве за ресурс. Ты отойдешь из очереди на минуту – и останешься без искомого телевизора, холодильника или «Иностранной литературы». Зато сотрудница почты