Процесс открылся 20 ноября 1945 года в десять часов утра. Мы впервые вошли в зал, в котором нам предстояло ежедневно в течение года выслушивать обвинения против нас самих и против германского народа. Для своих целей помещение было слишком маленьким. Ответчики сидели в два ряда вдоль одной из длинных стен, окруженные с боков американскими военными полицейскими в начищенных белых касках. Впереди нас три ряда скамей занимали наши адвокаты. Слева, вдоль короткой стены, сидели судьи, а напротив нас за четырьмя длинными столами расположились сотрудники прокуратуры четырех держав. На противоположном конце зала находились места для прессы, где могло поместиться до двухсот журналистов и фотографов из всех стран мира, а над ними – галерея для публики. Она являла бесконечный калейдоскоп мундиров. Единственными отсутствующими на ней были немцы, которых, казалось бы, слушания должны были занимать больше всех.
Гул разговоров замер, когда судебный пристав при выходе судей призвал к тишине. Мы все встали со своих мест и в первый раз увидели людей, в руках которых оказались теперь наши судьбы. Особенности их характеров проявились достаточно скоро. Председатель, главный судья Великобритании лорд Лоуренс, держался с большим достоинством и важностью. Мне часто казалось, что человек с его репутацией должен был испытывать неловкость от тех ограничений, которые накладывал на его действия устав суда, но он ни на волос не отступал от его предписаний. Он редко лично вмешивался в ход слушаний.
Его сосед слева, мистер Биддл, казался самым умным из судей. Он с огромным вниманием выслушивал каждое слово, а вопросы, которые он задавал обвиняемым и свидетелям, неизменно бывали исключительно точны. Более всего нас впечатляла в нем его полная объективность, в особенности когда дело касалось его американского коллеги, главного обвинителя от Соединенных Штатов судьи Верховного суда мистера Джексона. В мистере Биддле и его заместителе Паркере мы видели лучшую гарантию справедливого приговора. Относительно французского члена суда профессора Доннедье де Вабра было невозможно составить определенного мнения. Он никогда не задавал никому ни единого вопроса. Он только непрерывно, день за днем, неделю за неделей, месяц за месяцем что-то писал. Его заметки должны были составить несчетные тома. К советскому судье генералу Никитченко мы относились с полным безразличием. Всем было известно, какой он вынесет приговор, независимо от того, будет проведен процесс или нет. Какое-то неопределенное выражение на его моложавом лице появилось один-единственный раз, когда русский главный обвинитель, генерал Руденко, попал в затруднительное положение. Это произошло, когда был поднят вопрос о событиях в Катынском лесу. Защита пыталась представить в виде доказательства соглашение о совместном разделе Польши, подписанное Сталиным и Гитлером за неделю до начала войны. Казалось, что и Никитченко, и Руденко рассматривают «буржуазную» процедуру судебного разбирательства как никому не нужную форму западного театра комедии.
Отдельные части обвинительного заключения были распределены между национальными прокурорскими группами практически произвольно. Обвинение против меня было представлено 23 января одним из помощников британского обвинителя майором Дж. Харкорт-Баррингтоном. Приписывавшаяся мне преступная деятельность ограничивалась периодом с 1 июня 1932 года по март 1938-го, когда произошел аншлюс. Утверждалось, что я, несмотря на свое знакомство с нацистской программой и методами нацистов, использовал личное влияние для того, чтобы способствовать приходу к власти Гитлера. Отменив в 1932 году запрет охранных и штурмовых отрядов, я оказал партии неоценимую услугу, а своими переговорами с герром фон Шредером 4 января 1933 года в Кельне вымостил Гитлеру дорогу к назначению его на пост канцлера.
Майор Баррингтон попытался в связи с этим приобщить к делу пространные письменные показания за подписью Шредера, против чего мой защитник немедленно заявил протест. Он указал, что Шредер может быть привлечен к суду на одном из последующих процессов, а потому является заинтересованной стороной, и настаивал на том, что в случае, если эти показания будут приобщены к делу, обвинение должно будет представить свидетеля для перекрестного допроса. Суд принял протест защиты, после чего обвинение отказалось от своего требования, поскольку предпочло не вызывать Шредера. Далее обвинение утверждало, что я способствовал укреплению власти нацистов, принимая участие в законодательном оформлении таких мер, как создание особых судов, проведение амнистий и упразднение автономии германских земель, а также несу ответственность за бойкот евреев, который, по мнению прокуроров, был предварительно одобрен кабинетом. Далее, несмотря на то что я сам подписывал конкордат, меня обвиняли теперь в создании препятствий для его соблюдения. После рассуждений о моем неразборчивом сотрудничестве с нацистами в проведении ими силовой политики обвинение, что удивительно, упомянуло о моем выступлении в Марбурге, которое было охарактеризовано как откровенно критическое по отношению к нацизму. Далее шел такой комментарий: «Если бы он не остановился на этом, то мог бы избавить человечество от множества страданий. Предположим, что вице-канцлер правительства Гитлера, только что отпущенный из-под ареста, осудил бы нацистов и рассказал миру всю правду. В таком случае никогда не произошла бы ремилитаризация Рейнской области и, возможно, не случилось бы и войны».
Моя деятельность в Австрии рассматривалась по разряду обвинения в заговоре с целью развязывания агрессивной войны и истолковывалась таким образом, чтобы включать аншлюс. В этом вопросе обвинение основывало свои построения на моих отчетах Гитлеру и на одном поистине удивительном документе – письменных показаниях, данных под присягой и подписанных бывшим американским посланником в Вене мистером Джорджем Мессерсмитом. В них он утверждал, будто бы я в 1934 году рассказал ему, что прибыл в Австрию исключительно с целью ведения подрывной антиправительственной деятельности, чтобы позволить Германии распространить свое влияние до самой турецкой границы. В других своих показаниях он утверждал, что я использовал свою репутацию верующего католика для оказания влияния на таких людей, как кардинал Иннитцер. Обвинение настаивало, что июльское соглашение между Австрией и Германией было подписано в целях умышленного обмана и что я принудил австрийское правительство к назначению на ключевые посты в кабинете нацистов. Тот факт, что часть соглашения (следует напомнить – по просьбе самого Шушнига) оставалась в секрете, рассматривался обвинением как особенно меня уличающий.
Я должен был решить, каким образом мне лучше всего опровергнуть эти обвинения. Практически дело сводилось к двум основным вопросам: во-первых, мне следовало доказать, что моя деятельность между 1932 и 1934 годами не была направлена на установление власти Гитлера или на укрепление его позиций. Во-вторых, я должен был показать, что не пытался вести подрывной деятельности, направленной на ослабление положения правительства Шушнига, но, напротив, сделал все от меня зависящее для противодействия нацистским планам насильственного аншлюса и старался изыскать пути к постепенному мирному объединению Австрии и Германии. Как я мог достичь этих целей? Существовал один метод, совершенно не применяемый в нашей юридической практике, – когда обвиняемый под присягой выступает свидетелем в собственную защиту. Мне казалось, что он обеспечит мне наилучшую возможность опровергнуть обвинения в злонамеренности и объяснить истинные мотивы своих поступков. Тем не менее я не питал особых иллюзий относительно той меры доверия, которая будет оказана моим заявлениям. Общее настроение в первые месяцы после падения Германии было таково, что державы-победительницы рассматривали практически всякого немца, занимавшего в Третьем рейхе любую официальную должность, как преступника, которому не следует верить на слово. Проблема заключалась в необходимости получить объективные доказательства.