А эта встреча в октябре, о которой тебе, вероятно, говорила Рут? Всякий раз, как вспомню… Мы с С. шли по пустой улице, ветер гонял по мостовой листья. Ну и район! Никак не могли отыскать дом. Под деревьями стоял человек: “Профессор? Ах да, отшельник”. Указал на старый, запущенный дом, когда-то принадлежавший сборщику дорожного налога. Верхний этаж пустой, на первом, похоже, кто-то живет. Я дернула колокольчик, потом второй раз, третий. Хотела уже уйти, но С. знаком показал, что надо бы еще заглянуть в квартиру. Мы подошли к одному из окон первого этажа, где светилась щель между шторами. Он там сидел. На письменном столе пустые чашки, кастрюли, небольшой свободный клочок для работы. Он сам — половина лица заслонена козырьком от света, — склонившийся над столом. Когда мы уходили, я видела, как он, дрожа, прислушивается к нашим отдаляющимся шагам.
А когда я в августе была с Хольцхофами в Сильсе, мне тоже долго не удавалось его найти. Нам сказали, что он живет в маленькой гостинице в горах. Я зашла туда часов в одиннадцать. Услышала шаги, обернулась, дверь столовой отворилась, он устало прислонился к косяку. Лицо бледное, растерянное; он сразу же начал говорить о невыносимости своих страданий. Описал мне, как, закрывая глаза, видит множество фантастических цветов, которые, переплетаясь, вырастают один из другого, меняя цвет и форму. Жаловался: «Ни секунды покоя».
От Овербека я знаю, что за два месяца он употребил 50 граммов хлоральгидрата, яда, которым умерял свои страдания несчастный король Людвиг Баварский. В пять утра из своего окна я увидела, как он неуверенной походкой под большим желтым зонтом направляется к озеру. Жил он в комнате на втором этаже, почти пустой. Когда я спросила о нем хозяина гостиницы, тот только пожал плечами: “Эх, сеньора”.
От всего этого душа не перестает болеть.
Ты, вероятно, спросишь, что у меня. Ах, моя дорогая… Ну что у меня? Потихоньку возвращаюсь к жизни. А было худо.
Warschau — красивый, хотя грустный город. Мои хозяева отнеслись ко мне очень сердечно, в отличие от госпожи Хольцхоф, моей венской покровительницы, которую так расхваливали Горовицы. Огромная радость — встретить кого-то, кто понимает чужую слабость и не осуждает ее. А сколько хорошего сделал для меня Александр, тот самый молодой человек, который учится на инженера в Гейдельберге, я Тебе про него писала в мае.
Мне столько нужно Тебе рассказать! Может быть, завернешь к нам по дороге в свой Кенигсберг? Кажется, “Один” на пути в Гамбург заходит в Нойфарвассер утром и отчаливает только вечером — у нас было бы время, чтобы прогуляться по городу. Я бы Тебе показала наш дом на Фрауэнгассе, так красиво обставленный матерью, может, мы даже заглянули бы в знаменитый монастырь в Alte Oliva.
Здесь, в Warschau, произошло много тяжкого, но, кажется, все мы потихоньку выкарабкиваемся. Мальчик, которого вверили моему попечению, чувствует себя все лучше, о дурном постепенно забывает, сидит рядом со мной и читает вслух книжки по моему выбору.
Прошу, напиши обо всем, я очень жду Твоего письма. Как складывается ваша жизнь в Цюрихе? С вами ли Элизабет? Какие у вас планы? По-прежнему ли Н. путешествует по Италии? Побывал уже на Сицилии и в Неаполе?
P.S. Возможно, Ты потеряла адрес, так что посылаю еще раз:
Новогродская, 44. Целинским (II этаж с фасада)
Warschau
Konigreich Polen[50]»
Пробило три часа. Я сидел в кресле, держа в руке ее письмо. Адрес на конверте, написанный синими чернилами: «Frau Anneliese Binswanger, Zurich, Seestrasse, 365». Небо над крышами чуть посветлело, но в комнате по-прежнему было темно. Приоткрытое окно. Молчание птиц. Неподвижные кроны лип. Холодно. Скоро рассвет. Я заклеил письмо и положил на стол.
На почту на Вспульной я пришел в десять.
«Как себя чувствует панна Зиммель?» — помощник почтмейстера Кораблев с улыбкой взял у меня белый конверт. «Гораздо лучше, Иван Сергеевич. Вероятно, скоро сама к вам заглянет».
Вишни, свет
Значит, она была в Сильсе…
Только когда я выходил с почты, где отдал в окошечко письмо, адресованное Frau Anneliese Binswanger, Zurich, Seestrasse, 365, до меня дошло, что она была в Сильсе. Стало быть, эта книга в красном переплете, этот человек, это посвящение… Я не мог прийти в себя. Значит, она была в Сильсе. И эти написанные синими чернилами буквы: «В память того дня…» И заглавие, набранное фрактурой. Фамилия?.. «Ницше?» Эта фамилия ничего мне не говорила. Я разбирался в стальных мостах, но не в немецких писателях, которые… Я стоял на тротуаре, меня толкали идущие в сторону Кошиковой прохожие. Мысли разбегались, как мокрицы из-под резко отодвинутого камня. Страх? Перед чем? И внезапная уверенность: она не должна получать эти письма. Никогда. Я понимал, что это подло и глупо. Что мне даст, если она их не получит? Но эта уверенность: она никогда их не получит.
Я даже не взглянул на зеленоватый конверт, который Кораблев сунул мне в руку, когда я отходил от окошка: «Возьмите. Кто знает, может, там что-нибудь срочное, пускай панна Зиммель…» Теперь этот конверт был у меня. Письмо? Ей? Откуда? Адрес? Крупные отчетливые буквы? Штемпель? Я уже готов был разорвать пополам эту зеленоватую бумагу, смять и бросить в траву, но вздохнул с облегчением: нет, не из Цюриха. Черная печать в верхнем углу, готические буквы, густая тушь штемпеля, корона с двумя крестами? Значит, оттуда? Дата? Семнадцатое? Ведь она когда-нибудь встанет с постели, зайдет на почту, спросит у Кораблева, были ли письма, а Кораблев…
Сердце не могло успокоиться. Греция? Алкивиад? Молодой человек по имени Гаст? Рейн за окном? Сильс? Что-то тянуло ее туда, в те неведомые края. Что я мог сделать? Играть на промедление? Да ведь это ее мир, — говорил я себе, — раньше или позже она туда вернется. Это ее мир — те люди, те слова, те места.
Но почему я вдруг подумал о Васильеве? Почему подумал о человеке, который швырнул в темноту золотой империал там, перед домом Калужина на Праге, когда мы хотели ему заплатить за то, что он принял панну Эстер? Ведь она не помнила про визит на Петербургскую? Мы везли ее ночью с Праги на Новогродскую, скорчившуюся в углу коляски, без сознания, в жару. Васильев? Чем тут мог помочь Васильев? Чтобы она перестала волноваться, ждать писем из далекого швейцарского города, где эти люди, эта женщина, эта Аннелизе…
Васильев против того человека из Сильса? Он? В этом своем черном, разорванном на груди балахоне, похожем на рясу? С этим крестом на цепи? Что он мог? И еще эта книга в красном коленкоровом переплете, и толпы перед церковью. Царицын и Базель? Ночь в Варшаве и день в Сильсе? Что можно было противопоставить похожей на разломанные скрижали книге в красном переплете, с нагромождениями готических букв? Возносящееся к небесам пение на площади перед церковью в Орске?
Когда я дал ей письмо, она быстро разорвала конверт, но через минуту, щурясь, протянула мне вынутый из конверта листок: «Прочтите, пан Александр. У меня глаза болят». Я пожал плечами: «Ведь это вам письмо». Она снисходительно улыбнулась: «Это от матери. Читайте».