Тайное и явное, опыт и неопытность в одном: под белой блузкой на перламутровых кнопках темный бюстгальтер с синими кружевами, а джинсы в обтяжку обрезаны так коротко, что вылезают наружу уголки карманов, когда она садится. Он уже составил тарелки и сложил столовые приборы. Ветер в кроне липы порождал на столе игру света и теней, пустые бокалы сверкали.
— А ты знаешь Польшу? — спросила она. — Бывал ли ты здесь хоть разок? — Она скрутила цигарку, а он подлил в стаканы воды, отрицательно покачав головой.
— Я знаю лишь приблизительно, где находится Варшава.
— Смех, да и только, — сказала Люцилла. — Каждый поляк учит в школе про Германию все: географию, историю, культуру страны. А для большинства немцев мы — белое пятно в их головах. Они переезжают границу, скупают у нас по дешевке бензин, водку и сигареты, трахают наших дармовых проституток и урывают для себя лучшие земельные участки для ферм с подземными плантациями, залитыми искусственным светом, но не знают нашей страны. Как это так получается?
Де Лоо сделал гримасу. Выудил кончиками пальцев остатки салата из салатницы.
— Возможно, потому, что она расположена слишком близко к нам.
Она щелкнула зажигалкой.
— Однако противоугонные замки на руль велосипеда вы называете «польскими»… Знаешь, что случится с нами со временем? Вторая интервенция. Кругом одни немцы. Западные немцы. По цене маленького автомобиля среднего класса они скупают у крестьян земельные наделы, ведь чтобы купить такой в Германии, нужно быть миллионером. А потом они окружают свои охотничьи угодья высокими заборами.
Яростная ненависть придавала ее лицу некоторое очарование. Солнечные очки съехали на кончик носа, и тут он заметил, что она подвела глаза серебряной тушью.
— Между прочим, мой отец тоже побывал тут. Солдатом. Он даже знал немного язык, любил польскую поэзию.
— О боже! — воскликнула она сквозь дым. — Эстетствующий нацист?
Де Лоо наклонился к ней, смахнул крошки табака с ее колен.
— Он был солдат, не нацист. Его здесь ранили.
Она тихонько фыркнула.
— Неповинен, ясно. Как все.
— Нет. Он все-таки знал за собой вину. Но на то были другие причины, скорее личные… Его заставили казнить друга, боевого товарища, тот дезертировал. Они вместе учились в университете. Его схватили и расстреляли по приговору военно-полевого суда.
— И это сделал твой отец?
Де Лоо пожал плечами.
— Их было пятеро солдат. У стены стояло пять винтовок, и офицер сказал, что в одной из них холостой патрон. Так что каждый мог думать: приговоренного убила не его пуля. Они вскинули винтовки и выстрелили. Действительно, на трупе было обнаружено только четыре входных отверстия.
Люцилла медленно покачала головой, подвинула очки на место.
— Боже мой!.. Как же он это пережил? Я имею в виду: как можно жить с таким кошмаром в душе? Собственного друга…
— Он написал письмо его родителям. Но письмо перехватили. И поскольку там было кое-что написано против офицеров-нацистов, его застрелили бы самого, если бы он не выполнил приказа, а так его засунули в штрафной батальон, что, собственно, тоже означало смертный приговор. Но он выжил, хотя и был тяжело ранен.
— А потом?
— Что «потом»?
— Как все шло дальше?
— Нормально, как у всех. Он женился, произвел на свет сына… Ну да. Но, конечно, он был сломлен. Тебе бы он понравился.
Она улыбнулась.
— Это почему? Он был миляга? Приятной наружности?
— Ну… Да не знаю… Но то, как он жил, это уже было нечто из ряда вон выходящее. У нас была какая-то жуткая квартира в Вильмерсдорфе[55]. Комнаты с косыми углами и закутками, а потолки с лепниной. Помещения тянулись бесконечно, уходили куда-то в боковой флигель, во всяком случае, так казалось мне, тогда еще ребенку. Резкий трезвон дверных звонков, заставлявший вздрагивать каждого в переднем доме, доходил по длинному матерчатому проводу до кухни в виде только еле слышного хрипа, приглушенного еще к тому же шляпкой звонка, заляпанного краской.
Ухмыляясь, он покачал головой. Провел указательным пальцем по выступившим жилам на левой руке.
— Мой старый отец, когда намазывал хлеб маслом для бутербродов с колбасой, как правило, этих звонков не слышал. Или не хотел их слышать, потому что они мешали ему во время его штудий. Это доводило мою мать до белого каления. Но как бы быстро ни бежала она по половицам длиннющих коридоров — иногда, в какие-то фантомные моменты, казалось, что она бежит даже быстрее своих каблучков, неизменно выстукивавших по полу: так-так-так, — она все равно находила каждый раз только хлебные крошки да облако сигаретного дыма. Или ниточку чайного пакетика, раскачивающегося на краю мусорного ведра.
Он выпил немного воды, уставился в стакан.
— Тогда она рывком открывала дверь в кладовку: помещение, похожее на длинную трубу, с множеством полок, заставленных черными закопченными горшками, огромными кастрюлями и формами для духовки, такое узкое, что в него даже трудно было протиснуться, во всяком случае, взрослому человеку. В детстве я любил там прятаться. Расставив ноги, я забирался по доскам на самый верх, под высокий потолок, и мои товарищи по играм долго искали меня.
В задней стене кладовки была дверь, скорее лаз, независимо от роста, голову приходилось втягивать в плечи, если, конечно, хотелось туда проникнуть. Вот именно там, где во времена кайзера жила повариха, находилась рабочая комната моего отца. Неприступная крепость. При попытке заставить его открыть дверь и поговорить с ней у моей матери выскочил из кольца камень, так она колошматила в дверь. Аквамарин. Позднее, правда, я чуть не проглотил его вместе со шпинатом.
Люцилла улыбалась, глядя на него. Долгий такой взгляд. Он наморщил лоб.
— В чем дело?
— Ты выглядишь так молодо, когда рассказываешь… А что твой отец делал?
— Ты имеешь в виду его профессию? Он был юристом. Его забрали в армию сразу после государственного экзамена. А после войны он уже не захотел работать адвокатом. Он распаковал свои книги, разложил их на оттоманке и предоставил зарабатывать деньги на жизнь своей жене. У нее было маленькое, со временем начавшее процветать налоговое бюро. Только во время ее беременности, в пятидесятые годы, он устроился корректором в газету «Тагесшпигель» и ездил каждый вечер на велосипеде на Потсдамер-штрассе. Я думаю, он был очень доволен. Во всяком случае, моей матери так и не удалось разжечь в нем честолюбие. Он забивался в каморку за кухней, вешал на ручку табличку с выполненной методом летрасета[56]синей надписью и оставался корректором. До самого выхода на пенсию.