Довольно. Я должен выбросить из головы эти мысли о духах, предсказателях, ясновидящих. Я знаю, это своего рода безумие, и все-таки даже здесь, в безопасном кабинете, не могу не дрожать, когда думаю о том, что Шуджин все это видела во сне. По радио сообщают, что прошлой ночью, когда мы с Лю были на крыше, сгорело несколько зданий возле лагеря беженцев. Центр здравоохранения тоже сгорел. Куда же теперь пойдут раненые и больные? В этом центре должен был родиться наш ребенок. Теперь нам некуда обратиться.
Мы с Лю этими сомнениями не делились, даже после того, что увидели утром. Мы не сказали: «Возможно, мы были не правы». Из дома выбрались уже вечером, после того как ушли войска и улицы затихли. Мы не разговаривали, мы мчались. Пригнувшись, в ужасе, перебегали от одной двери до другой. Никогда еще я так быстро не бегал. Все время в голову стучала одна мысль: «Мирные жители, мирные жители, мирные жители. Они убивают мирных жителей». Все, что я предполагал, все, чем утешал себя, все, в чем убеждал Шуджин, оказалось неправдой. Японцы не цивилизованный народ. Они убивают мирных жителей. В той толпе не было женщин, это правда, хотя это слабое утешение. «Нет женщин, — повторял я снова и снова, пока мы бежали домой. — Нет женщин».
Когда я задыхаясь ворвался в дверь, с диким взором, мокрый от пота, Шуджин подскочила и пролила на стол чай из чашки.
— Ох! — Она плакала, на ее щеках остались следы от слез. — Я думала, ты умер, — сказала она и сделала ко мне несколько шагов. Увидев выражение моего лица, остановилась. Протянула руку к моему лицу. — Чонг-минг? Что это?
— Ничего. — Я закрыл дверь, постоял, прислонившись к ней для опоры, с трудом перевел дыхание.
— Я думала, ты умер.
Я покачал головой. Она была очень бледной и слабой. Живот у нее был большим, но тело тонким и хрупким. Какими слабыми делают нас наши инстинкты, подумал я, глядя на место, где лежал наш сын. Скоро здесь будут двое, удвоятся и страх, и опасность, и боль. И защита должна быть двойная.
— Чонгминг, что случилось?
Я поднял глаза, облизал губы.
— Что? Бога ради, скажи мне, Чонгминг.
— Еды нет, — ответил я. — Я не смог найти еды.
— Ты несся сюда как ветер, чтобы сообщить мне эту новость?
— Прости. Мне очень жаль.
— Нет, — сказала она, подойдя ближе, внимательно глядя мне в глаза. — Нет, это не все. Ты видел… Видел все, что я предсказывала, правда?
Я сел на стул и тяжело выдохнул, чувствуя невыразимую усталость.
— Пожалуйста, съешь яйца, — сказал я. — Прошу тебя, сделай это ради меня. Ради души нашей маленькой луны.
И, к моему удивлению, она послушалась. Кажется, она почувствовала мое отчаяние. И дело даже не в том, что она съела яйца, а в том, что пошла мне навстречу. Вместо того чтобы разъяриться, она съела бобы, которые хранила в подушке для будущего ребенка. Она принесла подушку, вспорола ее, вытряхнула бобы в котелок и сварила их. Предложила поесть и мне, но я отказался, сидел и смотрел, как она кладет еду в рот. Ее лицо ничего не выражало.
Мой желудок страшно болит, под ребрами живая рана размером с горлянку[71]. Вот что значит голод, а я ведь всего несколько дней обхожусь без пищи. Но позже случилось нечто пострашнее. Когда мы готовились ко сну, сквозь закрытые ставни просочился запах. Восхитительный, сводящий с ума запах жареного мяса. Я чуть не свихнулся. Вскочил на ноги, хотел выбежать на улицу, несмотря на подстерегающую опасность. И только когда вспомнил японских офицеров, вспомнил грохочущие танки, звук перезаряжаемых ружей, снова опустился на кровать.
Нанкин, 20 декабря 1937
Мы, как и раньше, спали не разуваясь. Незадолго до рассвета нас разбудили страшные крики. Похоже, кричали неподалеку, в нескольких кварталах отсюда. Это был женский голос. Я посмотрел на Шуджин. Она лежала неподвижно, смотрела в потолок, голова на деревянной подушке[72]. Крики продолжались пять минут, становились все отчаяннее и ужаснее, пока не перешли во всхлипывания. Потом все стихло. На улице взревел мотоцикл, задрожали ставни и чашка с чаем на прикроватной тумбочке.
Мы с Шуджин не двигались, смотрели на пляшущие на потолке красные тени. Вчера слышали сообщение о том, что японцы жгут дома близ озера Хунцзэху. Вряд ли на потолке движутся сейчас тени тех пожарищ. Затем Шуджин встала с постели, пошла к кухонной плите. Я последовал за ней и смотрел, как она, не говоря ни слова, вынула горсть золы и втерла ее в лицо, так что я не мог ее узнать. Она втерла золу в руки, волосы и даже в глаза. Затем пошла в другую комнату и вернулась с ножницами. Села в углу и все с тем же непроницаемым выражением лица принялась стричь волосы.
Долгое время спустя, когда в городе снова стало тихо, я все еще не мог успокоиться. Я сижу за столом, окно чуть-чуть приоткрыто. Не знаю, что делать. Может, попробовать бежать? Нет, слишком поздно — город полностью окружен. Рассвет, солнце просачивается сквозь желтые миазмы, висящие над Нанкином. Откуда пришел этот туман? Это не дым с соседней фабрики, смешавшийся с речным туманом, потому что все заводы стоят. Шуджин бы сказала, что это другое, — это туман, состоящий из всех злодеяний войны. Она бы сказала, что это — непогребенные души и грехи, поднявшиеся над проклятым городом, что по небу носятся неприкаянные души. Она бы сказала, что облака сделались ядовитыми, а природе нанесен фатальный ущерб, поскольку в одном месте собралось так много беспокойных душ. И разве я способен ей возразить? История доказала, что я и не умен, и не храбр.
34
Неожиданно, чуть ли не за одну ночь, я перестала бояться Токио. Кое-что мне даже понравилось. Мне нравился вид из моего окна. Например, просто взглянув на небо, я за несколько часов до наступления события могла предсказать приближение тайфуна. Горгульи на крыше клуба, казалось, слегка пригнулись, их пасти исторгали трепещущее на ветру красное пламя, пока кто-нибудь в здании не догадывался повернуть кран и отключить газ.
В том году капиталисты из смешанных фирм бросались с крыш небоскребов, которые сами же и построили, но я не обращала внимания на охватившую страну депрессию. Здесь я была счастлива. Мне нравилось, что в электричках никто на меня не пялится. Нравились девушки, разгуливающие по улицам в огромных очках от солнца и вышитых расклешенных джинсах. Ресницы они красили блестящей красной тушью, которую покупали в магазинах Омотесандо. Мне нравилось, что все здесь были немного странными. Торчащий гвоздь необходимо забить. Именно такими я представляла когда-то японцев. Одна нация, одна философия. Забавно, как все порой оказывается не таким, каким ты это себе представляла.
Я преобразила комнату — все вычистила, убрала с перегородок пыльную рисовую бумагу. Купила новые татами, вымыла каждый дюйм пространства. Вместо висящей лампочки установила скрытое освещение. Смешала краски и написала на шелке картину. Повесила ее в углу комнаты. На картине изобразила себя и Джейсона. Он сидел в саду рядом с каменным фонарем, курил сигарету и смотрел на кого-то из рамы. Вероятно, этот «кто-то» танцевал на солнце. Я стояла позади него, смотрела вверх, на кроны деревьев. Себя я написала очень высокой, улыбающейся, в волосах солнечные блики. На мне черное атласное платье, одно колено чуть согнуто и выставлено вперед.