семья, в которую русалочка вернулась из своих средневековых моралистических приключений в финском христианском раю, а также из ужасной катастрофы Ганса Христиана Андерсена. Глядя на эту фреску, вспоминаешь нежных готических дев Хаттулы: от них ангельская мягкость сказочной живописи Туве Янссон, которая так радикально переосмыслила вековой опыт цивилизации и христианской этики.
Постояльцы отеля «Сеурахуоне» рассматривают за завтраком и другую фреску – морской вид Хамины в столовой: эти же трое кадетов гуляют на ветреном берегу в обществе дам, время – бидермайер, николаевское по-нашему, когда Великое княжество Финляндское и Россия отстраивали свою жизнь бок о бок. На первом плане – песочные часы, ракушки, якорь и зацепившиеся за него два мраморно-белые коралла, справа, прямо над подписью Туве, – маленький Муми-тролль, слева же гравюра с планом Хаминской крепости, идеальной круговой кристаллической формы с лучами-бастионами, повторяющей образцовый милитаристский кристалл итальянского города Пальманова, крепости практически непригодной и причудливой, как коралл[38]. Вдали на пригорке видны другие дамы в обществе штатского господина во фраке. А совсем далеко открывается волшебный вид на Хамину, знакомый всем путешественникам старой трассы Е18: высокий холм с ратушей и церквями основных конфессий: лютеранской, католической, православной. Слева от Фридрихсгама чудная погода, и летит к нему слава, юная, с обнаженной прекрасной грудью, справа же – страшный шторм, чайки носятся среди ярких молний, и маяк посылает фрегату в помощь свой спасительный луч.
Когда биограф Аалто, историк искусства, писатель и мореплаватель Ёран Шильдт в конце 1960-х годов получил от него предложение написать обо всем хорошем и обо всем дурном, что есть в финской архитектуре, предполагалось, что это масштабное исследование будет сопровождаться изложением творческих принципов самого Аалто. И Шильдт начал записывать разговоры с архитектором, но Аалто всячески сопротивлялся общению под запись: магнитофон, даже спрятанный под столом, лишал свободы слова такого человека, как он, ценителя дилетантизма и спонтанности. Через некоторое время Аалто отдал Шильдту короткий текст, который должен был стать началом книги о нем самом. Первые предложения звучали так: «Белый стол был большим. Возможно, самым большим столом в мире, во всяком случае, в том мире и среди тех столов, которые я знал»[39]. Поражает полное сходство со сказочным и вместе с тем вполне по-модернистски сдержанным и деловым стилем изложения Туве Янссон в этой истории про огромный стол, за которым трудились геодезисты – помощники его отца, создававшие карты финских лесов и дороги через эти леса; а под столом, «на нижнем этаже», управляя своим пространством, как средневековой рыночной площадью, проводил время мальчик Алвар, которому тоже перепадали бумага и карандаши. Аалто мыслил рассказ о себе как историю перехода из-под стола, с «детской городской площади», на «второй этаж» – на нейтральную, подобно листу бумаги, белую взлетную площадку творческого человека, обладающего даром осуществить свои идеи и создать новый мир. Себя и друзей он называл «рыцари белого стола».
У меня возникает другой образ: я представляю себе, как за белым столом рассаживаются герои народа «Калевалы», настоящие рыцари взрослой финской истории: епископ Туркуский Магнус II Таваст, чьи выезды современники сравнивали с королевскими, гремит доспехами рыцарь Стен Стуре-старший, входит волевой интеллектуал из народа Микаэль Агрикола, прибывает строитель страны, придворный и дипломат Пер Брахе-младший, здесь идейный авантюрист Егор Максимович Шпренгпортен и «Алкивиад Севера» Густав Армфельт, а за ними следуют автор «Калевалы», врач, поэт и ученый Элиас Лённрот и его родственник и сподвижник в деле национального возрождения, философ-гегельянец Йохан Вильгельм Снелльман, появляются национальные гении, создатели современного финского искусства Ян Сибелиус и Аксель Галлен-Каллела, отважная красавица Аврора Карамзина и бесстрашный воин Густав Маннергейм. По словам Аалто, за белым столом помещается 12 человек. А под столом вместе с маленьким Алваром сидят все создания Туве Янссон: хемули, снорки, Мюмла и маленькая Мю, и прочие существа, которые гораздо ближе к нам и вообще ко всем, потому что каждый человек, будь он хоть епископ или маршал, значительную часть своей жизни проводит как муми-тролль, когда спит или болеет, например. И тогда истории Туве Янссон с «нижнего этажа» о страшной генеральной уборке и о том, как спастись от страха, принимают всечеловеческий масштаб истории Новейшего времени. И прояснится то, о чем я собираюсь писать дальше: про удивительное желание лучшего архитектора Финляндии, признанного еще в середине своей жизни одним из лучших в мире, строить именно для таких, как мы, словно бы мы – не филифьонки со снорками, а те великие двенадцать за огромным белым столом.
Когда Аалто учился у Армаса Линдгрена, принято было строить в стиле модерн и в национально-романтическом духе. Во-первых, сказочно – для народа «Калевалы», во-вторых, по-фински: модерн, или шведский стиль, был северным, то есть материалы приветствовались местные, прежде всего – гранит, а не мрамор, и декоративные сюжеты тоже свои, лесные: не меандр со львами, а медведи с рябиновыми гроздьями; но, в-третьих, строить надо было современно и функционально. В начале ХХ века финский модерн задавал тон столичной петербургской архитектуре, публикации о нем в журнале «Мир искусства», да и само начало деятельности редакции журнала с выставки русских и финляндских художников свидетельствует о том, что мода на Финляндию отнюдь не была изобретением ленинградских 1970-х. Однако с наступлением 1920-х годов интернационализм в архитектуре берет верх: конструктивизм, или функционализм, ведут к еще большей международной унификации или, как бы теперь сказали, глобализации, чем классические периптеры, ведь функция везде основана на одном математическом законе и на одной экономичной технологии. Но Аалто такая техногенная логика не казалась убедительной. И в этом он остался навсегда верен волшебной архитектуре модерна, стремившейся и к правде материала, и к природным основаниям стиля, например к естественной кривизне линий, как Агрикола, лютеранский епископ служил мессу Богородице в сияющих облачениях – ведь это было духоподъемно и правильно, несмотря на требования лютеранского опрощения.
Функциональное и прекрасное были для Аалто всегда на одной стороне потому, что функцию он понимал в комплексе представлений о природном и культурном, а не как техническое задание. Дом, говорил он в апреле 1941 года, думая о послевоенной реконструкции Европы, отличается от автомобиля сложностью своих функций и связью с природой, с особенным местом на земле, поэтому не должно быть абсолютно одинаковых домов, собранных на конвейере[40]. Массовое однообразное жилье Аалто называл «психологическими трущобами».
Аалто одновременно хотелось культивировать в Финляндии все самое лучшее мировое, а с другой стороны, свою задачу он видел в том, чтобы показать миру потенциал финского культурного своеобразия. И первую и вторую высоты он брал легко и эффектно, тем более что они были взаимосвязаны: в 1926 году двадцативосьмилетний Аалто написал