class="p1">Юмором здесь называется ускользание от привычных истин и опытов, такое «я от дедушки ушел», или «я в домике, ха-ха». Пустота дзен отменяет привычные десигнации (обозначения знакомого) и сигнификации (наделение чего-то привычным значением, что люди ошибочно принимают за работу смысла) и открывает событие как не просто неповторимое, а небывалое – такое, из которого и порождаются любые автономные самореализации смысла, независимо от нас.
Через отмененные сигнификации и утраченные десигнации пустота становится местом смысла или события, которое компонуется собственным нонсенсом, – там, где место только и имеет место. Сама пустота – это парадоксальный элемент, нонсенс поверхности, всегда смещаемая случайная точка, в которой событие вспыхивает как смысл[129].
Делёз ставит еще один вопрос: катастрофу мы обычно связываем с бедствием. Как доказать, что катастрофичность события, первичная собственная жизнь «всего», не зависящая ни от нас, ни от вторичных опредмеченных категорий вроде «бытия», может обернуться ко благу?
Делёз предлагает не путать два аспекта события: событие как состояние, которое может быть с какой-то точки зрения удручающим, и событие как сбывающееся, как осуществление-как-таковое («контросуществление» по отношению ко всему, к чему привыкли мы и весь мир). Это второе событие не обращает внимания на «нас» и нашу точку зрения. Но оно позволяет нам ускользнуть от нашей точки зрения, стать беженцами, уйти от готовых представлений и воспользоваться гостеприимством будущего.
Почему же всякое событие – это что-то вроде чумы, войны, раны или смерти? Действительно ли события несут скорее несчастья, чем благо? Нет, это не так, ибо речь идет о двойной структуре каждого события. Любое событие подразумевает момент собственного осуществления в настоящем, когда оно воплощается в состоянии вещей, в индивиде или личности, – момент, который мы обозначаем, говоря: «И вот пришел момент, когда…» Будущее и прошлое события признаются именно по отношению к этому определенному настоящему и с точки зрения того, что его воплощает. Но, с другой стороны, есть будущее и прошлое события самого по себе, уклоняющегося от всякого настоящего, свободного от всех ограничений состояний вещей, безличного и доиндивидуального, нейтрального, ни общего, ни частного, – eventum tantum… [просто событие]. Скорее, у такого события нет иного настоящего, кроме настоящего того подвижного момента, который его представляет, который всегда раздвоен на прошлое-будущее и формирует то, что следует назвать контросуществлением.
В одном случае это моя жизнь, которая кажется мне столь уязвимой и ускользает от меня в точке, ставшей настоящим в определимом отношении ко мне. В другом случае это я сам – слишком слабый для жизни, и это жизнь – подавляющая меня, рассыпающая вокруг свои сингулярности, не имеющие отношения ни ко мне, ни к тому моменту, который воспринимается мной как настоящее, а только к безличному моменту, раздвоенному на еще-будущее и уже-прошлое[130].
Итак, Делёз говорит много против привычной истины, которую мы объявляем единственной, ссылаясь на поспешный опыт знания вещей. Но мы просто показываем тогда свою ограниченность теми категориями, к каковым мы привыкли и которые первые приходят на ум.
Как аристократы замечают только аристократов или богема замечает только богему, а все остальные люди оказываются слепым пятном, так и эта присвоенная нами «истина» делает нас слепыми к самым существенным событиям. Ведь она принципиально вторична, существуй она в виде потребляемых вещей или вторичных категорий «истинного» и «ложного», поощряющих лояльность системе.
Но Событие продолжает напоминать о себе – хотя бы тоской по нему, хотя бы нашей усталостью от «шизофрении» капитализма. Делёз со своим сложным философским языком делал всё, чтобы это напоминание не прошло незамеченным.
Глава 20
Кристева: бегство от отвращения
Юлия Кристева (р. 1941) – французская исследовательница болгарского происхождения, филолог, философ, психоаналитик. Ее основная идея состоит в том, что эффекты и следствия текстов могут быть не меньшими, чем следствия из опыта реальности. Невротическое состояние может появиться не только от столкновения с реальной ситуацией, но и от чтения.
Поэтому психоаналитик должен быть и филологом одновременно: недостаточно только распутывать биографические ситуации – нужно вместе с клиентом толковать литературные сюжеты, понимать, где именно в литературных произведениях появился страх или навязчивое состояние. Ведь та же «биография» – это не только факты из жизни, но и литературный жанр описания жизни, и часто литературный жанр действует на нас сильнее, чем реальные воспоминания. Поэтому нельзя отдельно анализировать ужасы в литературе, а отдельно – в жизни. Нужно соединить размышление о том и другом, выяснив, какой из ужасов когда сбил нас с пути.
Юлия Кристева в Париже. 2008
Как и Делёз, Кристева говорит о тексте и о реальности как о «ризоме», постоянно развивающейся, часто совершенно неожиданно для нас, системе корней. Как и Деррида, Кристева говорит о начальной интуиции пространства и времени как о «хоре» (греч. «пустошь», «вместилище», «целина»[131], «деревенская местность»), то есть нейтральном поле, которое и позволяет интерпретировать уже конкретные вещи. Чтобы понять, например, что такое страх, нужно учитывать, что, кроме непредсказуемости, есть еще и пустота, которая по-настоящему пугает.
Именно хора, а не отдельные опасности и риски, стоит за чувством страха. Чтобы освободиться от страха, надо увидеть ее границы. Хора ассоциируется и с материнской утробой; поэтому для Кристевой феминизм, который возвращает женщинам достоинство и личные границы, позволит современным людям избавиться от напрасных страхов и неврозов, вызванных невольным нарушением границ, неумением видеть границы.
Кристева разбирает вопрос, как возникает чувство ужаса и отвращения. Изначально человек руководствуется влечениями, самоутверждаясь как покоритель окружающего мира. Но влечение открывает Другого: ты хочешь не просто присвоить себе другого, но и понравиться ему.
В результате ты становишься не субъектом, а «знаком» для другого, некоторым условным образом. Ты уже перестаешь соотносить себя с хорой, с начальным пространством опыта, а слишком доверяешь своему желанию.
Как только ты принял мир знаков, например мир литературных образов или социальных условностей, которые заменили тебе реальный опыт, ты стал уже в чем-то нарциссичным. Поэтому, считает Кристева, нарциссизм, влюбленность в себя есть в любом современном человеке как потребителе рекламных образов и прочих «симулякров».
Нарциссизм вовсе не означает банального самодовольства, хотя и вполне может быть банален, но скорее – постоянную невольную игру очарования и отвращения, что мы знаем в быту как чрезмерную брезгливость или обиду на всё, когда всё с утра противно.
Нарциссизм возникает как регрессия отступления от другого, возвращение в убежище самосозерцания, консервативности, самодостаточности. На деле такой нарциссизм никогда не бывает похож на незамутненное отражение греческого бога