камере до обеденной поры (когда дают миску баланды), но еще более томительно ожидание ужина (та же баланда, но пожиже). Еле-еле тащится скрипучая арба времени, которую к тому же нечем заполнить. Здесь все «штренг ферботен»[707]: курить, читать (правда, чтива и нет никакого), громко разговаривать, петь, лежать, глядеть в окно, стучать. Что же делать, как скоротать время? Остается лишь одно средство: «иммер шпать»[708], хотя это «штренг ферботен» и сурово карается по всем правилам зубодробительного искусства. Удивительна все же сила условного рефлекса: спят пленяги мертвым сном, распластавшись на полу, но стоит вахтмайстеру дотронуться до щеколды, как «мертвецы» мгновенно воскресают. Не успел тюремщик войти в камеру, а мы уже стоим «драй-унд-драй».
Отсеки и все вообще входы и выходы крепко-накрепко запираются до утра. Мы знаем хорошо, и мы уверены: что бы ни случилось снаружи или внутри тюрьмы, ни один вахтмайстер не заглянет в камеры. То-то благодать: можно громко разговаривать, кричать, петь и, самое главное, курить. Кто днем был на работе, тот все же ухитрился (несмотря на тщательный обыск) пронести в камеру подобранный на улице «бычковый» табак и бумагу. Все свертывают по цигарке и ждут огня. Но ни спичек, ни зажигалок, ни огнива нет: их невозможно пронести в тюрьму. Что делать?
— Ничего, — говорит Саша Романов, — огня добудем, если кто-нибудь даст немного ваты.
Клок ваты мы выдрали из зимнего полупальто поляка Ежика (он скомсил его у бауэра перед своим неудачным побегом во Францию). Романов, скатав на ладони вату, кладет ее на пол и накрывает деревянной полочкой, вынутой из висячего шкафчика. В течение примерно одной минуты Саша катает вату по полу, быстро передвигая полочку вперед-назад. Потом отбрасывает дощечку, разрывает клок пополам, дует на обе половинки и размахивает ими. Тут мы видим, что вата тлеет, разгорается.
— Ну подходи, ребята, прикуривай!
Курили чуть ли не до первых петухов. Говорили о России.
Ежик скулит, как щенок, то и дело повторяя:
— Цо то бендзе, цо то бендзе?[709]
Он боится встречи с гештаповцами, допроса в застенке, жестокого наказания за свою попытку пробраться в вишистскую Францию[710].
Ежик работал у бауэра где-то под Ашаффенбургом. Переодевшись в костюм своего шефа, он сел на бауэровский крад (мотоцикл): покатил к французской границе. Его поймали на мосту через Рейн. Теперь Ежик с содроганием ждет расплаты за свой дерзкий поступок.
— Цо то бендзе, цо то бендзе?
— Да перестань ты, чертов пшек[711], скулить. Надоели твои причитания.
— Цо то бендзе, цо то бендзе?
— А то бендзе, что тебя нацисты повесят за дупу. Вот что бендзе.
— А может, в газваген бросят либо спалят живьем в крематории.
— Ох, пан Езус! Ой, матка бозка!
Ежик уже не скулит и даже не хнычет, а ревет благим матом. Слезы градом катятся по его щекам.
— Да перестань же, холера ты ясная! Пол-то не мочи, а то Папаша всыплет тебе как раз.
Противно смотреть на солдата, дрожащего от страха перед наступающей опасностью. От труса всего можно ожидать: он способен изменить, продать и предать.
Водили во двор на прогулку. Я знаю много книг, в которых описывается эта безрадостная сценка тюремной жизни. Помню картину известного художника (если не ошибаюсь, французского импрессиониста): «Прогулка арестантов»[712]. Там изображен каменный колодец, по дну которого шествуют друг за другом люди в полосатых костюмах. Гнетуще подействовала на меня тогда эта картина как своим содержанием, так и мрачным колоритом.
Идиллической сценкой из жизни аркадских пастушков выглядят все картинные описания тюремного быта, если их сравнить с прогулкой в Дармштадтском гефенгнисе.
В одном из уголков нашего двора разбит цветник, окаймленный кустами сирени. Посыпанная желтым песочком широкая дорожка образует правильное кольцо, внутри которого горкой возвышается клумба. Сюда-то и привели нас.
Не успели мы ступить на круговую дорожку, как раздались крики вахтмайстеров:
— Шнелля, сакраменто нох эмоль![713]
Ударами бамбусов и гуммикнипелей они заставили нас перейти на Schnellauf[714]. Вдобавок еще Папаша забрался на вершину клумбы и нахлестывал нас оттуда предлинным бичом. Вот так же точно гоняют лошадей на корде.
Спотыкаясь почти на каждом шагу, задыхаясь от истощения и от быстрого бега, мы кружились, как белки в колесе, вокруг клумбы, а вахтмайстеры криками, бранью, палками и бичом подгоняли нас.
— Шнелля, дрекише сау, шнелля![715]
Не выдержав стремительного темпа бега, некоторые заключенные падали от изнеможения. Вахтмайстеры живо подбегали к ним и дубасили палками почем зря, и топтали сапожищами, и лупили кулачищами.
Только полчаса продолжалась эта «увеселительно-оздоровительная прогулка», но мы вконец измотанными вернулись в камеры. Не дай бог никому такой прогулки!
Утром водили в гештапо.
С миской и пилоткой в левой руке вышли за ворота тюрьмы и двинулись по улицам, строго соблюдая равнение и строй «драй-унд-драй». Когда вытянулись в колонну, раздалась команда:
— Мюце ауф![716]
Быстро надели пилотки на голову (помедлишь — получишь удар рукояткой револьвера по макушке).
Вахтмайстеры всю дорогу орали и дрались, не давали подбирать валявшиеся на дороге «бычки».
Гештапо помещается в одном из дворцов великого герцога. Это здание прекрасной архитектуры построено в середине XIX столетия. Интерьер его ничуть не хуже фасада: великолепная мраморная лестница, устланная дорогой ковровой дорожкой, мраморные колонны в вестибюле, роскошные драпри, цветы на стильных подставках. Словом, входя в здание гештапо, никогда не подумаешь, что здесь находится главный нацистский застенок.
Повели меня на четвертый этаж и заперли в камере. Обставлена она скромно: колченогий стул да кибель. Стены и потолок бетонные, дверь железная, а единственное окошко почему-то над головой. Оно без решетки, свободно открывается наружу. Став на стул, легко можно дотянуться до рамы и вылезть на крышу.
Поляк Бронислав (его заперли со мной в камеру) пытался это сделать. Подтянувшись на руках, поднял головой раму и высунул было нос наружу, как вдруг руки его разжались и он полетел вниз. Забившись в самый темный уголок, Бронислав сжался в комочек и с минуту просидел ни жив ни мертв.
— Что там, Бронислав?
— Жолнеж с мушкетом, холера ясна[717].
Стены камеры испещрены надписями чуть ли не на всех языках мира. (В тюрьме бьют смертным боем за точечку на стене, а здесь почему-то не обращают на это никакого внимания.) Я видел русские, французские, польские, немецкие, итальянские, чешские, украинские, арабские, словацкие, голландские, греческие надписи. Вот некоторые из них:
«Vive la France!»
«Esccze Polska nie sginela!»
«Alsace est francais!»[718]
«Vive De Golle! À bas Lavale et Doriot!»