…Впервые они повстречались давно, в пыльных, выжженных солнцем горах. Горький запах колючих трав щекотал ноздри, яркое солнце только вставало над оскалившимися на небо щербатыми каменными глыбами. Все развивалось по законам войны и не предвещало в ближайшие часы крупных неприятностей, но томной красавице, которая более всего на свете любит младенцев и полных жизни солдат, приглянулся ладный старший лейтенант с голубыми глазами и золотистыми кудрями. А любовь, как известно, слепа. Мину Максим увидел краем глаза, ее пластмассовый корпус блестел не огнями далекой Франции, где ее с любовью собрали, а жестким афганским солнцем, но увидел он не свою, а чужую мину. От своей в памяти остался только неясный громкий звук. Смерть с искренним восхищением и полными обожания глазами бросилась к нему. О, как она влекла его к себе, грязного, истерзанного, с оторванными ногами. Сознание он фактически не терял, приподнявшись на локтях, увидел в кровавом месиве ослепительно белые обломки костей, недалеко валялась его кроссовка, из которой серой трубой торчал толстый шерстяной носок.
Вылинявшее афганское небо застряло в его памяти на всю жизнь. Не обращая внимания на призывные жесты бледной незнакомки, он нашарил в кармане пару шприц-тюбиков промедола и прямо через заскорузлые от пота и крови штаны вонзил в себя тупые иглы. Чем больше он двигался, шевелился, шарил глазами вокруг, пытаясь перевернуться на живот, тем все дальше удалялась раздосадованная дева. Ее место незаметно заняла другая женщина, лица которой он не видел. Она сидела в изголовье и красные от долгой стирки в холодной воде, знакомые руки осторожно стирали с его лба липкую испарину. Он напрасно пытался сильнее запрокинуть голову, чтобы узнать ее, и видел только руки и простенький голубой сарафан, похожий на тот, который они купили с женой на второй день после свадьбы. Белое, словно вырезанное из консервной банки солнце растворяло ее лицо.
Не в силах больше смотреть в обжигающий лик языческого бога, он прикрыл глаза. Темно-багровые пятна медленно танцевали в розовом мареве. Вдруг земля дрогнула, и на него посыпались песок и мелкие камни. От неожиданности Максим метнулся вправо и перевернулся на живот. Метрах в семи от него неестественно дергались чьи-то затихающие останки. Однако, невзирая на потери, настырные разведчики все же вытащили своего командира.
Позже, валяясь на пропитанных гноем матрацах в полевых госпиталях, он проклинал все на свете и звал потрескавшимися от жара губами бледнолицую красавицу. Порой она приходила, касалась его своими длинными, слегка влажными пальцами, он чувствовал ее тонкое чистое дыхание, но потом, смущенно улыбаясь, она отступала. Так было и у самого трапа самолета, когда подполковник с кирпичным от беспробудной пьянки лицом орал сиплым голосом:
— Куда вы мне этот труп суете, он же окочурится до набора высоты. Тащите назад! За нами «тюльпан» пойдет, он его приберет.
Носилки с Максимом таскали из стороны в сторону, спотыкались о них, матерились, но каким-то чудом затолкали в переполненного «санитара». Вот тогда, вкрадчиво заглянув ему в глаза, смерть прошептала: «Даю тебе льготу, любимый, не забывай обо мне…»
Пьяный город Ташкент. Город жизни и смерти, город встреч и расставаний. Ворота Домой и в Никуда. Город, навсегда оставшийся в памяти, какими прекрасными и веселыми были твои пыльные улицы, как головокружительно пахли твои цветы, как райски плескалась вода в твоих фонтанах, какими сказочно прекрасными были твои пугливые женщины! Над этим праздником жизни незримым серым призраком висела война, Максим, как и сотни тысяч других, еще не знал, что она навсегда поселится в его сердце.
Госпитальная жизнь тянулась своим нудным, как жужжащая муха, чередом. Старший лейтенант быстро шел на поправку, и если бы не пластмассовые осколки, отторгаемые его плотью, можно было бы давно встать на учебные протезы. К унизительному ползанию на коленях он привыкал трудно. Окружающие стали неестественно высокими, на всех надо было смотреть по-собачьи снизу. Общая беда и боль объединяли человеческие обрубки, придавали силы, и они, помогая друг другу, забирались на высокие лавки в курилке и громко ржали, издеваясь сами над собой. Странными, неестественными и дикими для того времени были их разговоры и споры. Легкораненые и медперсонал старались долго не задерживаться в их компании и, посоветовав меньше распускать языки, торопились поскорее уйти.
— Макс, что ты страдаешь? — нарочито громко закудахтал Колька Муздохов — Тебе наша славная страна обязательно выдаст лучшие в мире протезы и, дав под жопу пинка, отправит на базар просить милостыню. Не переживай, как при Сталине на подшипниках не выкинут, хотя, сукой буду, им этого очень хочется, бабки-то экономить надо! Лучше какую-нибудь собаку в космос запустить, ведь мы и так, на роликах, до кладбища доедем.
— Муздохов, прекращай упаднические разговоры, — как правило, первым заводился безногий замполит.
— Чего упаднические, это ты со своего танка упал и таким умным сделался! Погоди, может, еще свидимся годков через пять, посмотрим, как петь будешь.
— Коля перестань, ты же герой, командира своего и товарищей спас, сам заметку про твой подвиг на политинформации солдатам читал.
— Спасибо тебе, Кузьмич, а про то, что я здесь уже седьмой месяц валяюсь и другого лечения, кроме подпиливания моих культей, у них для меня нет, ты там солдатикам не повествовал, а?
— Правильно, Колян, — вклинился в разговор седой и постоянно пьяный прапорщик Барека, прославившийся там, за речкой, тем, что был неоднократно профилактирован «контриками» за рассказы о существовании некоего тайного братства прапоров, призванных то ли растащить, то ли спасти армию, — врежь ему. Все мы тут герои хреновы, только от геройства нашего в доме ничего не прибавится. Вон Максим, молоток, вчера ночью медичку Нинулю, хоть и с табуреточки, а отходил. А ты чего, капитан, раздухарился, мошонка-то покоцана, ты думаешь, я не видел, с какой постной рожей от тебя благоверная уезжала? Но ты не кисни, у меня в десантуре, в триста сорок пятом полку, прапор Кузя есть, фельдшер от Бога, я ему для тебя кое-что заказал, удержу не будет. А про геройство, Кузьмич, глупости это все, забудь. Калеки мы сейчас, а не герои.
— Вот уж точно, — окрылился Муздохов, — калеки, а партии нашей и родине герои нужны, ей насрать, живые или мертвые, главное, чтобы не увечные. Вы где-нибудь памятник инвалидам войны видели? То-то же! После победы их просто забывают, у меня отец с войны пришел покалеченный, до сих пор по дому деревянной ногой стучит, да Девятого мая медалями брынькает.
— Все, мужики, хватит о грустном, а то опять всю ночь зубами скрежетать будем, — примирительно перебил его Максим.
— Кто зубами скрипеть, а кто и кушеточкой. Твоя-то Нинульция сегодня подменилась и остается в ночь, — заржал лысый майор, которого иначе как Пехота никто и не называл.
— Макс, ты бы рассказал, — начал было Николай, но осекся, к курилке плыла, покачивая всеми своими прелестями, сестричка Нина.
— Мальчики, скоренько на процедуры!
Отвыкшие от общения с женщинами, мужики быстро и охотно повиновались. Невысокая медсестра возвышалась над стайкой дурачившихся офицеров, где самый высокий пехотный майор был ей чуть выше пояса. Максим, чтобы не выдавать своего волнения, плелся сзади. Несмотря на предвкушение будущего свидания (откуда этот пехотный проныра все всегда знает?), из башки не лезли последние слова Муздохова. Убогим — слово-то какое страшное! — он быть не хотел. Сколько ни примерял себя к гражданской жизни, все никак не склеивалось, не видел он в ней себя. Школа, военное училище, армейская разведка, война, куда он, как и большинство, пошел добровольно, перспективы — все это рухнуло. Красный диплом профессионального диверсанта на гражданке никому не был нужен.