В нашей комнате накрыт стол, Люба и Наденька раскладывают приборы, Надя такая печальная, что, кажется, еще немного, и у нее покатятся слезы. Лизабет сама подает к столу вино. Мы поднимаем рюмки, произнося: «Спасибо! До встречи!..»
Надя пошла на кухню, я вышел за ней в зал, огромный, пустой и сейчас почти темный, пол покрыт балками. Она пошла по одной, я держал ее за руку. Когда кончилась балка, она соскочила, я обнял ее и поцеловал в щеку, мне хотелось ее утешить. Надя не удивилась, не отстранила меня.
— Я буду очень скучать за вами. — И тут же добавила: — Люди говорят, партизаны мост взорвали и поезд. — Она знает, насколько это важно для нас.
Еще один поцелуй, вот и все прощание с этой чудесной девушкой. С противоположной стороны зала, где размещались полицаи из охраны, раздалось пение, я вернулся в комнату.
Начинается разговор на немецком, русском, на языке жестов, выразительный разговор прощания.
Было уже совсем темно на улице, когда Лизабет, Люба и Надя, Ганс с Генрихом ушли, пожелав нам доброй ночи. Завтра в пять часов мы должны выехать на станцию.
* * *
Утром, в четыре часа, прибежала Люба, отдала наше чистое выстиранное белье, затем с Наденькой принесли поесть. Ровно в пять, постучав, вошла Лизабет. Мы были уже готовы и ждали. Лизабет поздоровалась, подошла ко мне и протянула альбом:
— Николай любит Рембрандта, это будет память.
У входа уже стояла немецкая полугрузовая машина с лавочками из досок, пора спускаться. Мы целовались с Любой и Наденькой, и щемило сердце за их судьбу; обнялись с Генрихом и Гансом; проходя по залам, в последний раз видели свои росписи, и все время жила надежда: вот сейчас! мы увидим вокзал, может, что-то изменится! может, удастся!.. — все время это ожидание мига, секунды, которая может изменить нашу судьбу; мы не знаем, когда и как приготовит нам жизнь это мгновение, но всегда изменение ситуации манит надеждой.
На вокзале было шумно, много солдат, офицеров, стоял состав со странными пассажирскими вагонами, двери из купе выходили сразу на улицу: вдоль вагона тянулись ступеньки, встаешь на ступеньку, и открывается дверь прямо в купе. Состав смешанный. Сестра пошла впереди, остановилась возле пассажирского вагона, нашла пустое купе и села, мы уселись напротив.
Вагон быстро заполняется, шум немецкого говора, возгласы приветствий. Вдруг перед нами оказывается немецкий лейтенант и что-то с раздражением спрашивает, я понял только: «Варум русские?» Ему ответила Лизабет, что мы с ней, едем в Витебск по вызову генерала. Лейтенант уже возмущен: он не может ехать в одном купе с русскими! К нему присоединяются еще офицеры, и вокруг нас уже стоит шум негодующих возгласов. Лизабет поднялась и сказала спокойно, но мы видим, как краска залила ее лицо:
— Если немецкие офицеры так деликатны, я поеду с русскими в товарном вагоне.
Гордо открыла дверь наша швестер и сошла со ступенек; за ней мы, стараясь сохранить достоинство в этой ситуации.
Лизабет прошла вдоль состава, обратилась к дежурному, он указал на товарный вагон с открытой дверью. Сестра позвала нас и сказала:
— Мы тоже не хотим ехать с ними. Поедем в этом вагоне.
Быстро вбросили вещи, один за другим вскочили в вагон и протянули руки Лизабет. Встав на висячую ступеньку, она впрыгнула за нами. Поставил свой ящик и пригласил Лизабет сесть, что она делает очень изящно, сказав, что это и есть лучший, «прима», вагон экспресса. Я сел на пол возле сестры, Володя с Сашей и Коля устроились у откидного столика. Мы все очень горды швестер, но нам всем не по себе, ведь могли ее оскорбить офицеры, и мы, никто из нас и все вместе, не смогли бы ее защитить; я хорошо знал, это мне растолковал Генрих, как сурово наказывается немецкий военнослужащий за сочувствие, простую жалость к русским.
Состав еще немного постоял, затем раздались звонки и громыхнули буфера, дернулось тело поезда. Проплыли темные разбитые окна сожженного вокзала, пристанционные тополя и осины, мелькнула водокачка. И вдруг во всю ширь открытой двери хлынул свет голубого неба с пеной белых облаков! Боже, как чудесно видеть все это — небо, поля, избы деревень вдали!
Мерно, как бы усыпляя, покачивается вагон, и, ни на мгновенье не оставляя свободным мозг, встают сотни ситуаций: если выпрыгнуть… партизаны подрывают состав… — все время примериваешься; и сейчас же возникает мысль об ответственности, о Лизабет, и другая, эта неотвязная мысль все время мучит: как могло случиться, что я, любя Галочку сильно и страстно, мог влюбиться в Лизабет? Мог. И странно, от этого Галочку я люблю не меньше, даже больше. Угрызения совести меня мучают, но не уменьшают чувства к Лизабет.
Ребята склонились на руки, положив головы на столик, спят или делают вид, что спят, я сижу возле Лизабет у широкого проема двери, перед нами плывут поля. А сейчас открывается огромное поле ярко-красных и бело-розовых маков — светящихся, прозрачных на солнце, темно-алых в тени цветка! Так зачаровывающе прекрасно, что я не выдерживаю и жестами показываю Лизабет, что все это: эти маки, и небо, и облака — я дарю ей. И еще — как бы вынимаю свое сердце и протягиваю ей на ладони. Беру ее руки, покрываю поцелуями розовые ладони, она не отнимает. И вдруг я чувствую ее легкую, нежную руку на голове, она гладит мне волосы. И опять мы смотрим на поле алеющих маков, и уже я не замечаю разбитого пола вагона с изрытыми досками, щелями, сквозь которые мелькают шпалы. А минуту назад — вихрем, как из огнемета струя, — встали воспоминания: такие же щербатые полы вагонов, в которых нас везли в Боровуху, стон умирающего парня, наши девушки-медсестры, сбившиеся в кучку у двери… Маки… И другой, такой же солнечный день с облаками и ветром, чешущим зеленую траву и камыши у реки, выходит из воды Галочка, белое платье, которым играет ветер, ласкаясь и обнимая. Как это было давно! Потом Галя прощается, провожая меня, стриженого, на войну, отрывая от себя. Неужели затем, чтобы я влюбился в другую женщину, пусть даже такую чудесную, которой я только что протянул свое сердце? Боже, как жалко мне всех женщин! И Лизабет, и Любу, и Наденьку! Как хотелось бы всем помочь, дать счастье! Но ты не можешь разорвать себя, так отдай себя борьбе с коричневыми, зачумленными, сделавшими всех несчастными! Ради веры в тебя Галочки, провожавшей на фронт. Ради Лизабет, поверившей, что ты настоящий. Господи, как дорого я расплачиваюсь за секунду счастья, забытья. Значит, если забыться и забыть, будет счастье? Да, память — это то, что держит в нас человеческое. Наверно, то, что происходит сейчас подспудно во мне, — и готовит решимость к действию, ничто не уходит бесследно. Опять меня переносит к надеждам и планам мига действия…
Лизабет заметила, что я в тисках мыслей, провела по лбу моему рукой и заглянула в меня глазами, сейчас отразившими небо, стала еще ближе мне, будто через зрачки моих глаз она вошла в меня. Мгновения бывают, когда у человека появляется ясновидение, то есть видение не только ныне сущего, но и будущего. Сейчас я увидел свой путь на смерть и борьбу, свою дорогу с крестом — я не знаю, что будет и как это будет, но я буду достоин, я хочу быть достойным любви Галочки и Лизабет.