* * *
На севере темнели полукольцом тучи, отливавшие снизу розовым и лиловым. Тучи, казалось, стояли совершенно неподвижно, и в этой неподвижности проглядывали и неуверенность, и угроза. Маруся и Павлов молчали. Мимо проносились дома, и сегодня мало отличавшиеся от тех, какие видели проезжавшие здесь сто лет назад на велосипедах смелая дама в пикейной юбке и господин в канотье с бровями, обрывавшимися на половине. Впрочем, смелая дама и господин в канотье как раз мало что видели, оставив все видения своему старшему сыну. И вот с тех пор и поныне нищая Россия с серыми избами и километровыми знаками все так же мелькала мимо, мимо, мимо… И снова ни души. Только сейчас Павлов вдруг вспомнил, что, за исключением первого раза, когда встретились ему баба и местный дурачок, этот кусок шоссе всегда был пустынен. Дом и церковь перекрывали пространство, словно охраняя реку, сейчас явственно красноватую под багровым светом туч. Даже в машине Павлов почувствовал себя неуютно, а что было говорить о людях, не заключенных в железную коробку? Он искоса посмотрел на Марусю: по лицу ее медленно тек отраженный рекой тревожный предгрозовой свет. Павлов почти со злостью бросил машину в переулок и, вызывающее нарушая дневную деревенскую тишину, нажал сигнал.
Однако в ответ только неохотно взлетел на забор огненный петух, повертел агатовым глазом и, не обнаружив ничего достойного, исчез. Павлов вышел и постучал в калитку, внутренне уже чувствуя бесполезность и этого действия.
– Будем ждать? – глазами спросил он Марусю.
– Зачем? Если бы было – то было.
Тут же приоткрылась калитка напротив, и старческий голос удивленно спросил, что они тут делают в то время, как Сев Севыч еще до рассвета уехал в Питер, и не просто в Питер, а в Пулково, и теперь, почитай уже часа два, как летит над европами.
– Зачем? – глупо удивился Павлов.
– А затем, что пригласили, – последовал убедительнейший ответ, после чего калитка захлопнулась, и уже изнутри донеслось: – И нечего всяким тут стоять и живность евонную всеми уважаемую пугать.
– Давай все-таки заедем в музей. Может, там что узнаем… – уже совсем неуверенно предложил Павлов.
Маруся равнодушно согласилась.
Теперь пронзительный свет бил им в спину, и Павлову все никак не удавалось избавиться от ощущения, что они убегают – не то от этого призрачного света, не то от самих себя.
В музее было холодно и необжито. Женщина в окошечке сообщила, что Сев Севыч с женой уехали по делам в Швейцарию и вернутся дней этак через десять, не раньше. Павлов все-таки заикнулся о рукописях, но на него посмотрели как на сумасшедшего. Какое-то время они стояли в холле, стараясь понять – от чего происходит окружающий неуют. И, уже сойдя с узких ступней, Маруся вздохнула:
– Понимаешь, такое пространство требует изысканной роскоши, а ее здесь нет, и потому всюду эта нехорошая двусмысленность, холодная отстраненность. В таком месте можно исходить страстями, но трудно жить. Бедный, бедный Василий!
– Из рассказа?!
– О, господи, нет, конечно, – Рукавишников. Не зря он все время уезжал куда-нибудь. Об этом доме можно только грезить – ведь это призрак.
* * *
Павлов с Марусей, вновь несолоно хлебавши, направились в Беково. Они едва успели вернуться до грозы – той самой страшной дневной грозы, каковая обычно превращает установленное природой время в свою противоположность. И, первой войдя в сумрак дома, Маруся натолкнулась грудью на очередной порыв еще сухого и потому особенно свирепого ветра. Окно было выбито, и осколки лужами грядущего ливня лежали на кровати и полу. Вырина, естественно, в избе не было.
Павлов бросился закрывать окно занавеской, но Маруся стряхнула стекло с постели и молча потянула его к себе:
– Гроза вдвоем. И крыша над головой. Это же здорово! Давай лежать и слушать.
И через минуту, воспламеняясь от Марусиных губ и в тоже время ощущая ледяные укусы порывов ливня, то и дело заплескивавшего свои щупальца в комнату, он ощутил всю упоительность ее предложения. Беснование природы освобождало от всего лишнего, придуманного, смутного. А чистый и резкий свет зарниц на мгновение освещал души до дна.
За окном выла, металась, вгрызалась в старый толь крыши разбушевавшаяся непогода, и вода в стоящей на углу дома бочке плескалась так, будто кто-то огромный и жадный все лакал и лакал из нее и никак не мог вволю налакаться. Дождь вольно гулял по всем октавам, стучали падавшие в одичавших садах яблоки, рвался над головами небесный брезент, и пьянящий запах бескрайней воли так и тянул из разбитого окна, предлагая уйти за ним в никуда и ни за чем.
Они не знали, сколько продолжалась эта гроза и когда она закончилась, но Маруся проснулась от того, что весь низ одеяла был замочен. А еще спустя несколько секунд она поняла, что мокрое одеяло оказалось только внешней причиной ее пробуждения – на самом деле где-то далеко-далеко, так далеко, что не могло быть правдой, раздавался по тракту легкий спешащий цокот. Маруся застыла и даже зажмурилась, чтобы превратиться в слух полностью. Так некогда осажденные, прикладывая ухо к земле, наверное, прислушивались к приближающейся подмоге или… скорее, согрешивший монах обреченно ждал неумолимо крадущегося к нему дьявола. Цокот медленно, но все-таки приближался, и если поначалу Маруся могла еще думать, что это неподкованная лошадь, то вскоре она совсем смешалась: это были не иноходь, не рысь и не галоп, а какая-то дикая поскачка. И в страхе ей уже виделись мгновенные касания острого когтя, под которым синеватым пламенем вспыхивает высеченная искра и, дрожа, гаснет в придорожных сизых болотах. Маруся не выдержала и разбудила Павлова:
– Слышишь?
Но спросонья он не слышал ничего, кроме стука собственного сердца и веселого шума крови в ушах. Потом в сознание вошло легкое Марусино дыхание и слабое колыхание занавески. Но в вопросе Маруси была такая уверенность, что он не посмел ответить правды:
– Слышу.
Они сели обнявшись, а за окном тянула свои последние минуты ночь, уже давно побежденная рассветом, но знающая, что никакая сила не заставит наступить рассвет раньше, чем закончится ее власть. Цокот же становился все явственней, и скоро к нему присоединилось хриплое загнанное дыхание. Вот он у канавы перед железкой с названием «Беково», вот миновал первые три дома вдоль дороги, вот… вот он свернул к ним, но не улицей, а заросшим выгоном. Потому что затем стало слышно лишь дыхание…
Маруся стиснула руку Павлова, и в следующий миг тяжелые шаги загрохали уже по крыльцу. И заскрипела дверь, царапаемая нетерпеливой лапой.
– Вырин!!!
Маруся, как была голая, так и кинулась к двери, и Павлов услышал ее короткий резкий вскрик. В темный коридорчик падал свет наконец-то занявшегося рассвета, а в его неверном мареве лежал Вырин с мордой в крови. Перед ним же изорванная зубами и извалянная в грязи лежала старая папка с развязанными тесемками, и в ней один-единственный лист, к которому прилипло крошечное огненное перышко.