художница?
— Да.
— Не возьметесь ли вы написать могилу мужа? Одну акварелью, другую маслом, я вам дам за это наседку и тринадцать яиц.
Как не согласиться? Я была в восторге. Во-первых, работа по душе, а во-вторых — квочка и тринадцать яиц! Неслыханное богатство! Мне даже не верилось, что я могу так много заработать. Пошли на кладбище. На нем были богатые мраморные плиты, памятники, хорошая, с любовью выбранная ограда.
Справа синела полоска моря. Ряд высоких кипарисов тянулся к небу.
Вот она, могила. «Куприянов, родился — умер». Все честь честью. Белый мраморный крест, на нем золотыми буквами надпись, а внизу, в рамке белого мрамора — розы, вот-вот распустятся.
— Уж вы, пожалуйста, получше, и цветов прибавьте побольше, чтоб распустились.
Я сделала наброски, чтобы выбрать лучше место. А на следующий день неслась по гладкой дороге с треножниками и красками. Руки немели от тяжести. «Ох, не люблю писать, когда они у меня трясутся, надо было кого-нибудь взять донести». А хотелось быть одной. Так тихо, тихо в этом городке.
Я работала с наслаждением, работа мне казалась оконченной, но я решила еще раз ее проверить. И когда со всех точек зрения она меня удовлетворила, пошла к Ольге Николаевне (бывшая учительница гимназии, женщина очень культурная).
— Хорошо?
— Прекрасно!
— Нет, вы не со своей, а с мещанской точки зрения. Ну, вот позовите вашу няню.
Няня пришла в восторг. Мне казалось, что точные надписи, год, день — все эти мелочи должны удовлетворять этот сорт людей, который их так ценит, не были забыты и розы, все они распустились.
Иду к Куприяновой. Берет обе работы и в ужасе отскакивает. «М-м, нет, м-м, что же вы сделали, нет, что же вы сделали?» Я не чувствовала за собой никакой вины и недоумевала.
— Что?
— Что?! Ведь вы это на смех, ведь могила-то вся ровная, а у вас она в ногах шире, в голове уже, да разве так делают? Ее где хочешь обойди, она вся аккуратная
как рамка, а у вас? Нет, я не возьму, так нельзя. Переделайте, тогда и квочку дам.
Пыталась объяснить законы перспективы, не помогло. Чувствую, дела плохи, упрямиться нельзя. Рассудку вопреки и наперекор стихиям сделала могилу ровную и получила настоящую квочку и тринадцать яиц.
Посадила ее в решето и к себе в спальню, с любовью следя, как происходит куриная беременность. Такого близкого соприкосновения с куриным миром у меня никогда не было. Чувствовала себя совсем беспомощной. Беру одно яйцо — пищит. Другое — пищит. Все пищат.
Выбираю, какое больше пищит, как его разбить, как помочь цыпленку вылезти? Чем-то тихонько разбиваю — выливается кровь, и цыпленок околевает.
Горечь утраты от неопытности, погибший цыпленок мучают меня, и писк других цыплят в яйце совсем лишает сна. Наседка бедная удивляется моему беспокойству, но принимает внимание как должное.
Помогаю второму цыпленку, остался жив, но был слабее других. Долго мучили меня цыплята. С четырех утра пищали, требовали еды, я соскакивала с постели, кормила их, выпускала, бережно унося их с лестницы в фартуке, и лихорадочно следила за своим птичьим двором.
Одиннадцать цыплят выросли, окрепли, двенадцатый околел.
Так кончилось мое куриное акушерство, и я познала на практике: когда яйца пищат, то и пусть себе пищат, трогать их нельзя.
Александр Левашов. За козой
15 марта 1922 года я пошел за козой в Демерджи.
В Крыму всегда было много коз, теперь же, при бескоровье, козами стали обзаводиться все. Мы наслышались про всякие выгодные обмены в горах, и я собрался.
Папиросы, бумага, полотенца, кофточки и гвозди, черные диагоналевые штаны и галифе. По дороге, по берегу моря, несколько курдюков. Увидят военного образца — отберут. Пришлось надеть их под низ, а сверху — крашеные фланелевые теннисные штаны, что купил в Милане, а потом выкрасил в новый цвет.
Я выходил всегда из Гурзуфа после обеда, так что ночевал в Партените.
Абрикосы, миндаль начинали цвести. Было тепло.
Шел знакомой дорогой мимо кладбища к банку, ласковое Судак-Су, Ай-Гурзуф, несколько поворотов спуск к имению Первушиных, по камушкам переход через реку и — подъем лесною тропою через Аю-Даг. Идешь легко, редко отдыхаешь. Оглянешься кругом — Судак-Су, цветущие деревья, далекая гурзуфская мечеть.
В гору тропа — по густому лесу, только на хребте перевала — поляна и спуск к Партениту уже почти открытой дорогой.
После подъема спуск приятен. Ноги так и бегут.
Партенит не так красив, как Гурзуф, но очень мил и уютен.
Долина в 180 десятин фруктового сада, по крутому склону горы — татарские мазанки с небольшими садиками.
Со стороны Аю-Дага нет скал.
Надвигаются сумерки. Я спешу к своему знакомому — секретарю сельсовета. Милый человек с больными легкими живет поневоле на юге.
Я являюсь к нему вестником культурного мира, так как газет нет, в Ялте иногда бывают татары и приносят дикие слухи.
Жена его начинает готовить чай, идет что-нибудь выменять и взять уже в счет данной вещи. Бесконечные разговоры за чаем с грецкими орехами.
Улегся на длинном диване спать, и долго, долго милый секретарь мне рассказывал о прошлом и будущем. Засыпая, я давал реплики.
В комнате было тепло, усталость разливалась, и я спал, хотя со зверями, крепче любого банкира.
Утром — чай, хлеб, камса в дорогу.
От Партенита, имения Раневских, дорога — садом. На выступе, высоко над морем, сосновая роща, в глубине — затейливый дом, вроде как в мавританском стиле. В саду сохранились скамейки. От Партенита идут подряд несколько имений. В одном из них, имении Многорада, кордон — осмотр. Все эти имения — по берегу моря. Опять подъем.
На горе — готический замок Карасан княгини Тархановой. Морской кордон. Привыкнуть к обыскам трудно. Я обхожу усадьбу. Дальше — пустынная дорога. Начинается хаос, громадное нагромождение камней. В хаосе — единственный источник. После хаоса — опять дачи — профессорский уголок.
К Алуште берег открытый, песчаный, пляжи. Вдали горы, берег виден на несколько верст.
Алушта уныла, окна забиты досками, стекла выбиты. Кое-где плакаты, лозунги. Я вспомнил Алушту 1916 года — веселую, торговую.
Дальше, дальше. До Демерджи — верст семь-девять, но каких!
По дороге разговорился с татарином. Он ехал, вернее, вел лошадь под уздцы, а на лошади — жена и ребенок трех лет. Ехал он проведать родных. Мы разговорились, и я держался за него. Дорога была длинною, но уже другого вида, чем до Алушты.
Горный берег начинается, собственно, от Алушты и идет до