была тишина, да такая, как будто все звуки кто-то запер в сейф, да выбросил ключ. Наташа поначалу не понимала, как может звучать тишина, и только через год научилась слышать её. Звучала вода в тазу, звучали доски пола, даже мыльные пузыри, лопаясь, издавали звук. Осенью звучали яблоки, падающие на крышу, сначала гулко, а потом так – тр-р-р-р, пока яблоко катилось по крыше веранды, и, наконец – глухо, падая в мокрую траву. Наташа еще помедлила на крыльце, с жалостью глядя на столб, потом толкнула дверь, ведущую на холодную веранду, где на мешках были разложены яблоки, и вошла в сени, пытаясь на ощупь найти дверь в избу. Лампочка в сенях не горела никогда, и в сенях было страшно, и Наташе хотелось побыстрее прошмыгнуть через них, к теплу и свету. В большой зале, перегороженной русской печкой, было светло, Наташа, купив избу, содрала со стен обои и побелила старые бревна. За большим столом, накрытым голубой клеенкой, сидел Наташин сын, Вадик, и писал прописи. Сыну было пять лет, и он был главным мужчиной в доме. Увидев мать, он соскочил с табуретки, подбежал к ней, обхватил за коленки, ткнулся носом в Наташу, дал себя потормошить, а потом, серьезно глядя на мать ореховыми глазами, доложил, что картошка сварилась, и за молоком к бабе Тасе он сходил, и даже яиц собрал, а кошка Милка скоро будет котениться и ушла на чердак. Целуя сына в теплую макушку, Наташа думала, что она – просто счастливица, и как же ей повезло, что у неё всё есть – вот этот старый дом, который вздыхает по ночам, вот этот сад, эта река, и вот этот мальчик, с серьезными ореховыми глазами, который любит её только за то, что она – есть. И ей было жалко того, городского, нервного, запутавшегося между ней, Наташей и женой, мужчину, который не знает, как звучит яблоко, падающее в бочку с дождевой водой и какая вкусная может быть картошка, которую для тебя сварил – твой сын.
Сенокос
Жару в наших краях не любили, да и правда сказать, для любых работ жара была негодна, кроме, разве что – сенокоса. Если вставало надолго вёдро, да еще уходило под тридцать – тут беда. Если кто на поле, да на овощах по бригадам – прополка, скажем, или картошку наезжать – то управлялись до полудня, вставая не в 6, как зимой, а в 4. В сарафанах не щеголяли, кофты да штаны синие – иначе закусают жигалки да слепни, и головы – под белый плат, чтобы не нажарило, да еще на лоб, и углами – под подбородок. Тем, кто на ферме, тем беда была – пойди, зайди на дневную дойку, духотища, не дай Бог – да еще коровы беспокойные, бывало, с поля идут, аж черные от слепней и от спекшейся крови. Своих-то мыли, что уж, и занавесочки в хлев вешали, старались навоз убрать, чтобы ей, кормилице, полегче было. Гонялись в очередь, так и коров было, на, сочти – на нашу деревеньку двенадцать голов, да еще телятки, да бараны с овцами – идёт стадо вечером, розовеет закат, пыль столбом, кто за пастуха, бичом щелкает, чтобы не разбегались. И молоком – на всю округу пахнет. А наши Зорьки, Пальмы, Марты – по дворам, да бегом, чтобы от слепней уйти, в тенек хотя бы. Бабы выходили, подоткнув передники за пояс, обмахивались ветками, пот отирали со лба – думая с тоской – а вот, через день и мне гоняться. На жаре все кисло скорее, холодильниками не каждая семья была богата – погреба были, и копаные, изнутри выложенные камнем – те хорошие, в них даже лёд до июня лежал, обернутый в солому. Банок тоже не богато было – под огурцы шли, так, в глечиках молоко и стояло, и насчет лягушек – чистая правда, никто ей, лягушкой, и не брезговал. От жары ломило виски, есть не хотелось ничего – только пить, пили березовый сок, подсечной, апрельский, он чуть забраживал, кислил приятно и хмельно. Пили квасы домашние, на обожженных ржаных корках, с толченой мятой да смородовым листом, пили клюквенные давленки – разведенные родниковой водой. Окрошки ставили на стол, с прошлогодним солёным огурцом, перьями зеленого лука закусывали, макая в серую, крупную соль. Ребятня, та хватала, что попало, а июнь еще голодный был, «лебедник» – но уж вспыхивала земляника обочинами, да кислица просилась в зеленые щи, а уж ломоть хлеба всегда найдешь. Да за одно купанье-барахтанье в речке-озере всё забудешь, мать не дозовется… так и помню из детства – съезжаешь с крутогора песчаного, прямо – в реку, вся спина в песке, в волосах – песок, и – нырком, на мелководье, а там уж визг, крик и восторг – потому, как лета маловато для нашей стороны. Хоть и жарко, а ненадолго.
х х х
Швыряло вчера ветром сухие ломкие ветви деревьев, тащило по насту брошенную кем-то смятую сигаретную пачку, а лапы старой ели скребли по крыше, не давая уснуть.
С утра небо расчистилось, и были ещё видны перламутровые звёзды среди розоватых рассветных полос – как флаг неведомой страны. Старая осина, накренившаяся ещё во время летнего урагана, так и повисла меж молодых дубков, угрожая рухнуть в любую минуту. Провода заиндевели, опушились колким инеем, и сейчас заметны на фоне небе, как белая нотная линейка. Птиц нет, только толстая сойка, ухватившись за край кормушки, выклевывает сало.
Ветер проникает во все щели, и даже, попадая в трубу, как кулаком, заталкивает дым обратно, и печь кашляет и плюется золой. Куры, вышедшие было на компостную кучу, давно вернулись в курятник, и сердито квохчут, жалуясь петуху на плохую погоду.
И только мой муж, подставив встречному ветру лицо, с жадной радостью в глазах, раздобывший мотыля и опарыша – мчится на дальнее озеро, где его поджидает такой же, с моей точки зрения, сумасшедший. Завтра пойдет дождь – и исчезнет первый лед, который, по прихоти судьбы, встал на пару дней – в ноябре.
Гадания
У нас в деревне, как свет отключат, все сразу собираются к бабе Шуре. Бабка сказочница великая, частушки знает, побасенки разные – девки сразу садятся носки плести, бабки – к прялке, прядут шерсть, сказки рассказывают. Девки хохочут, самовар паром исходит, на столе баранки с маком, да варенье крыжовенное. Ну, сядут чаи гонять! От свечек свет колеблется, темнота по углам затаилась – страшно! Баба Шура и говорит
– Вот, Наташки, Ленки, Любки! Вы сейчас ничего насчет жизни себе не знаете, все ф-р-р-р, да в газетах про женихов вычитываете. А какой он, из газеты? Наобещает с три короба, мол, красавец собой, непьющий-некурящий, денег вволю, а выйдет – тьфу! Глянуть не на что! Плюгавый, да пьяница горький, а всех денег в кармане – вошь на аркане!
– Баб Шур, а как узнать, врет ли, нет? – спрашивает Наташка, хоть и разведенная, но молодая еще, белозубая, коса до попы и румянец, как у редиски.
– А гадать надо, – баба Шура ломает сушку и обмакивает ее в варенье, – жениха надобно определить до знакомства. Старые люди знали, что делали. По дурости-то не кидались. Пойдут, узнают, и будут ждать. Либо косого, но богатого, либо красавца с чубом на манер Есенина, но бедного.
– А чтобы разом? – это Любка, самая молодая. Еще в неказистом виде молодости, еще тело не припухло где надо, одни мослы, горюет Любкина мать, – ну, красивый, богатый да непьющий?
– Это ты в клуб ходи кино смотреть, – баба Шура, переваливаясь, идет к буфету за бутылочкой наливки. – А по жизни из трех одно.
Выпили наливочки, щеки раскраснелись, давай бабу Шуру тормошить – пойдем мол, гадать, да пойдем!
– Я знаю! – Ленка в сени бежит, валенок свой тащит, – надо бросить с крыльца! И куда мыском укажет – оттуда жених. Мне надо, чтобы на Москву показал. Москва где?
– Это на поезде ехать, – говорит баба Шура, – а до поезда еще попуткой. А там автобусом. Тебе чего, валенок пешком пойдет, как