встречу еще только раз, на волшебно вонючем Манхэттене. Анфилады города тушевались в сумраке советской власти – преступном, венецианском. Побитые стрельбой улицы рябые, как Сталин. Запустив пальцем в выбоину, я познавал истину в рыжих ребрах осколка. Улицу Маркса старики звали Екатерининской, когда-то здесь убивали. Убивали на Торговой, звавшейся Красной Гвардии, и на Комсомольской, где я родился, – ее звали Старопортофранковской, язык сломать. Счастливые дети в залитых солнцем развалинах с криком разбегались от инвалидов.
Над всеми властвовало поражение. Выжившие за домино перебрасывались именами не выживших: «А помнишь, Верочка так закашлялась и попросила малинки?» Со Второго Христианского кладбища, где лежали мои и Верочка, я глядел, как прямо напротив бульдозер сносит еврейское с мемориалом резни 1905 года. О как я ненавидел бульдозер. Фотографируя у оперного театра, папа-архитектор сообщил, что здание (любое!) опирается само на себя. Знаменитейший театр Одессы висит враскоряку над карстовыми пустотами. Любая гиперссылка вела в места поражений. Мантра МИРУ – МИР, белым кирпичом выложенная на всех путевых откосах, требовала разъяснений – их не было.
В книге-романсе Маши Степановой герою дано «рассказать хоть что-то об этих малозаметных людях, укрывшихся на теневой стороне истории, да так там и просидевших… Герой думает о себе как о продукте рода, его несовершенном результате – на самом деле, он хозяин положения». Все будто про меня и моих, но с точностью до противного: я не искал родовое. Я искал оторваться от корней навсегда. Родимое вещество жизни не извиняло мира, где я поселен был жить. Люди помалкивали. И я ушел искать себе родину в эксперименте.
Первомайская демонстрация 1956 года – вот опять папа снимает. Ах, как я ненавижу вечное в объектив гляди, улыбайся! Что же, фото испорчено: сын скосился на билборд, откуда красный мужик грозит кулаком миру. Не узнавая Маяковского, я пережил момент верности чему-то, про что не скажу отцу. Русская история позвала к себе, но мне все было лень. Я рос в царстве мягких игрушек СССР. Все детские лошадки здесь раскачивались на месте. Зато летом в Херсоне мы неслись по лодыжки в пыли! Ясновельможно тонкая, будто панбархат, пыль текла в колеях обожженной грязи по улице Жовтневоï Революцiï вдоль графского домика с куцым патио в курином помете и георгинах. Кто здесь кому проиграл? Пароход «Орион» чуть полз от Одессы в Херсон фарватером разминирования, нервно оглядываясь на полузатонувшие корабли слева и справа. Приехав, я летел с книгой в бабкин сад под графским орехом, с лично моей толстой ветвью-читальней. Я все это получил в наследство, но от кого? От дедовой сабли в чулане?
В 17 лет я решился на первый ход. В отчаянье от лени и подталкиваемый отцом на архитектурный, я вцепился в догадку: моя непобедимая лень – рефлекс советских поражений. Но раз было поражение, думал я, то и сила была: поражение на силу указывает. Поражение 1937-го постигло сильных людей 1917-го. Бабушка в белом платье высаживает георгины в садике убитой графини. Сам из уцелевших, я обязан всем, кто ими убит. Бояться своего поражения – значит бояться силы. Я сгнию, если не обопрусь на себя сам. И в январе 1968 года покинул империю легкой лени.
Стану машиной исторической необходимости, думал я, – стану танком! Смышленым танком – не жестоким, добрым. Услышав про такое дело, подружка уронила вязанье и сбежала в Дербент. Жаль, что на обысках пропало эссе 1968 года «Техника и этика работающего с историей» – не о науке, а о работе с ее расплавом, о ее силовой лепке. Там я ребячески отвел себе на эксперименты невообразимые 50 лет жизни – аж до столетия Октября. Похоже, эту программу я выполнил.
Я шагнул – и не стало скучных людей, ничтожного опыта. С тех пор по сей день для меня нет ничего ничтожного, не бывало и нет застоя. Гипсокартонная империя обернулась подмостками театра The Globe. Я бросил лениться – стал горяч, элегантен. И герлой на вписке история приласкала меня. Великий 1968-й достиг Одессы.
Прорыв фронтов вьетконговцами в феврале раздразнил повсеместную жажду чудес. Конец скуке мира! Пока на карте Индокитая я помечал флажками взятые северянами Гуэ и Дананг, ожили Варшава, Детройт и Прага, и пришлось докупать карту мира. Убили Кинга, в июне застрелили и Боба Кеннеди, «Черные пантеры» штурмовали центр Вашингтона. Расстреляли студентов на площади Трех Культур. В словацкой газете по-русски отец читал трактат Сахарова и «2000 слов». Неосторожным решением школьника занесло в историю. В день танковой атаки на Прагу я нашел себя в списках поступивших в Одесский универ.
История моего мира шла к концу, а моя едва началась. Я ступил в брежневское полуподполье мягко, будто в херсонскую пыль. Диссидентство сперва состояло в запойном чтении самиздата. Я бродил, нарываясь на стрессы – в книге описаны либо названы некоторые из тех экспериментов. Отправляясь на новый, я знал, что за углом всегда поострей. Ступал на запретки. Бездумно попирал линии, которых вообще незачем трогать – поражения разнообразили мой сюжет. Сюжет состоял в поиске места и времени для пробы сил.
Ранняя весна 1977-го. Давно скончалась одесская коммуна, рухнул мой первый брак, отняли сына. Я на стройке под Киржачом. Разгружаю трейлер с мерзлыми парусящими шестиметровыми досками – и вдруг леденею: удалось. Все, за чем уходил из дому, удалось мне: я в споре с советской властью, судим, плотник и давно не лентяй. Со мной Михаил Гефтер. В кармане ватника «Дуинские элегии» с повесткой от одесского КГБ вместо лютика. Пишу статьи в самиздат – меня ловят. Биография вне мейнстрима, Глебу везет! Но все надлежало проверить. Требую от себя немедленного испытания Одессой. Отпрашиваюсь со стройки, перекладными на юг, с вокзала в некий дружеский дом. Скрытно вскипятив ведро воды кипятильником, тонкою струйкой лью кипяток на ногу в тазу. Из восторга не чувствую боли. Фантазирую, что готов к пыткам в КГБ (где ничуть меня не заметили). Варить себя перестал, лишь завидев в дверях разъяренного друга. Назавтра меня позовут войти в редколлегию свободного московского журнала «Поиски». Годы поглощенности медийкой, журнализм бешеного альтернативщика, от «Поисков» и «Век ХХ и мир» до РЖ, «Пушкина», «Гефтер. ру».
Побывав одесситом, самиздатчиком, неудачником, любовником, плотником, зэком, отцом, хиппи, лидером неформалов, известным публицистом и директором информационного агентства, к своим сорока годам я не искал поражений. В 1989-м Адам Михник почти уверил меня в надежности параллельных структур, а Джордж Сорос в те же дни позвал к работе на открытое советское общество. Сочетание журналистики с неформалитетом и диссидентства с NGO виделось крепким рычагом альтернативной силы в СССР. Но тут 1991 год больно бьет меня по ладошке: нет! Так опять ничего не выйдет! Оправдав утопию диссидентства о реморализации власти, перестройка отмела иллюзию о нашей победе. 1968 год