ровно в 8 час. 12 мин. мы были уже на Лионском вокзале, где долго втолковывали в голову носильщика, какой поезд нам нужен.
– Вы, может быть, едете в Виши, – не сдавался он, с удивлением взглядывая на часы.
– Нет, нет, на Ментону.
– А то есть еще местный поезд на Монтаржи, – упрямо продолжал он, – через одиннадцать минут отходит…
К счастью, состав был уже подан, и ждать на перроне не пришлось. Сопровождаемые подозрительным взгляд обер-кондуктора, который, очевидно, не понимал, к чему нам понадобился вагон за час до отхода поезда, мы забрались в купе, заняли чемоданами, ремнями и свертками все полки вверху и принялись ужинать.
– Мне кажется, это немного неудобно… – разрывая курицу на части, сказал я. – Еще даже не отъехали, а уже едим.
– Что ж такого? У каждого народа свои традиции, – жуя бутерброд, неясно пробормотал приятель.
– Все-таки… Случайно могут прийти пассажиры, увидят… В чужой монастырь, так сказать, со своим уставом…
– Хороший монастырь, нечего сказать. Ну, ешь, ешь, не волнуйся. А где термос? Давай-ка нашу гордость. Кофе, должно быть, совсем горячее… Батюшки! Что это такое? Все вытекло. Салфетка мокрая… Полотенце… Ах, простофиля! Ведь, в самом деле: он у меня еще в Сербии лопнул! Во время крушения…
Неудача с термосом сильно омрачила начало поездки. Дело не в том, конечно, что жаль затраченных в 1921 году ста динар, а дело в том, что сплавить такую вещь, как термос, сидя на станции, чрезвычайно трудно.
Выкинуть в умывальник? Не лезет. За окно? Там ходят служащие. Забросить в чужое купе? Но остатки кофе растекутся, запачкают… Свинство.
Приятель вышел с термосом на перрон, поддерживая пальцем дырочку, откуда капало кофе, внимательно оглядел публику, выбирая – кому бы подарить свой предмет первой необходимости. Но затем, не решившись, грустно махнул рукой и осторожно стал красться вдоль стоявшего по соседству с нами экспресса, стараясь незаметно сбросить термос на рельсы…
«Возрождение», Париж, 8 мая 1929, № 1436, с. 2.
2. Как спать в вагоне третьего класса. – Лионский кредит. – Авиньонский акробат. – Тартарен из Тараскона
В нынешней беженской жизни я привык относиться равнодушно к чужому богатству и никому не завидовать: ни людям, живущим в особняках, ни собственникам автомобилей, ни посетителям шикарных ресторанов, ни слушателям оперы Кузнецовой-Массне[154], покупающим билеты в партер…
Но есть все-таки одна вещь, которая вызывает во мне легкий ропот на судьбу. Это – созерцание международных спальных вагонов. Какое наслаждение – взять отдельное купе со столиком, на котором под мягким абажуром горит уютная лампа, растянутся во всю длину, подложить под голову подушку и спать. Поезд мчится, а ты спишь. Вокруг чудесные пейзажи с полями, садами, холмами, а ты спишь. Поезд врывается в горные массивы, кружит по ущельям, перевалам, среди дикой красоты первозданного мира, а ты спишь…
Были бы деньги, взял бы кругосветный билет, завалился бы… И просыпался бы только, чтобы поесть. Чудесно.
Ведь путешествия так развивают кругозор…
Купе третьего класса, в котором я еду сейчас на юг, уже полно народу. Приятель, слава Богу, кое-как примостился у окна, вложил голову в угол, ноги подтянул под себя, руками ухватился за ремень оконного стекла и мирно дремлет. А я сижу посредине, на другой стороне, и боюсь заснуть. С одного бока у меня старая марсельская торговка, с другого – мароканец сурового вида. И свалиться во сне в объятья того или другого соседа жутко.
А тут еще, напротив, какая-то долговязая анемичная девица с ногами кузнечика, качающимися непосредственно у меня под носом. Малейшее неосторожное движение с моей стороны, пустяковый шахматный ход затекшей ноги – и получится чудовищный флирт.
Конечно, будь соседи – добрыми старыми знакомыми, или будь все это своя компания беженцев, мы бы отлично устроились на кооперативных началах. Каждый внес бы, в виде пая, половину своего места, чемоданы разложили бы на полу вдоль, сами разлеглись бы поперек… Но, что у меня общего с марокканцем, который под влиянием советов, мечтает о полной самостоятельности? Да и с марсельской эписьерщицей[155] кооперация тоже гадательна. Уступишь ей один пай, а она вдруг захватит три.
Между тем, как отвратительна эта вынужденная бессонница. Сидишь, трясешься, закрыв глаза, и чувствуешь, как голова постепенно бухнет, как в разных частях тела образуются муравейники, а в мозгу мысли – самые мрачные, тяжелые, липкие…
– Разве в тесноте нынешней цивилизации возможна проповедь любви к ближним? Ближних можно любить только на расстоянии, когда они сравнительно далеко. Но, когда они трутся о твои плечи, о спину, дышат тебе в лицо, наступают на ноги, – брр!
Сижу, закрывши глаза, отдаюсь мрачным мыслям и сквозь больную полудремоту, слышу иногда названия станций…
– Лион!
Счастливые лионские беженцы! Спят сейчас в своих постелях, вытянулись. Выспятся, встанут утром, отправятся на работу, потом мирно пойдут обедать: или за наличные, или в лионский кредит… А я?
Вот уже рассвело. Стою у окна, вижу Рону, хребет Севеннских гор, кое-где на скалистых уступах замки… Если бы смотреть из спального вагона, было бы очень красиво. А так… впечатление неясное. Глаза слипаются. А главное, голова чертовски болит.
В Авиньоне в купе вошел новый пассажир странного вида. Костюм потрепанный, шляпа артистически изогнута, из бокового кармана пиджака выглядывает револьвер. Лицо бритое, с бородавками, походка торжественная.
Оказывается, – акробат. Живет в Авиньоне у родственников, пленен безработицей, как некогда было здесь с папами… И клянет кинематограф, который вытесняет теперь чистое цирковое искусство.
– Кавало се неча! – начинает он ораторствовать на все купе. – Родственники хотят приспособить меня к торговле ножами (вместо «куто[156]», он говорит «кутео»). Но вы понимаете, мсье, какое унижение для партерного акробата заниматься торговлей. Это верно, ваше искусство тяжелое. Принимая вольтижера на свои плечи, я всегда должен быть точен, как Бог. Это вам не политика, где можно болтаться из стороны в сторону, и не торговля, где все основано на неуверенности покупателя. Я восемьдесят кило выдерживал на своей спине, с размаху, это что-нибудь да значит.
– А вы не пробовали, мсье, играть в синема? – почтительно спрашивает торговка, с тревогой взглядывая на торчащий револьвер. – В синема люди хорошие деньги делают.
– Я не продаю своей души черту, мадам, – гордо отвечает акробат. – В цирке все люди уважают друг друга. В цирке все должны быть друзьями, иначе ни один номер не выйдет. А в синема – все враги. В синема нужно быть змеей, мадам, чтобы уметь ползать перед режиссером.
Поезд подходит к Тараскону. С любопытством смотрю в окно на городок, посреди которого возвышается замок. Вспоминается Тартарен[157]… А акробат гудит, критикует все и всех:
– Лион! – презрительно говорит он. – Но разве это город, мсье? Это – водосточная труба. Мы в Провансе недаром говорим, что жители Лиона никогда не покупают шампиньонов, потому что шампиньоны