перу только большого писателя». Вскоре я узнал из газет, что Эмиль Ажар — это не кто иной, как Хамиль-Раджа, ливанский террорист. Что он подпольный хирург, делающий нелегальные аборты, молодой уголовник, а то и сам Мишель Курно собственной персоной. Что книга — плод «коллективного» творчества. Я говорил с одной женщиной, у которой была любовная связь с Ажаром. По ее словам, он великолепен в постели. Надеюсь, я не слишком ее разочаровал.
Мне пришлось обратиться к адвокату Жизель Алими, чтобы внести изменения в договор Ажара с «Меркюр де Франс». Договор был составлен на пять романов, и, хотя я подписал его вымышленным именем, он тем не менее обязывал меня, как Ромена Гари, выполнять эти условия. Я выбрал мэтра Жизель Алими, потому что ее адвокатская деятельность во время войны в Алжире говорила в пользу невесть как возникшего, но очень меня устраивавшего мифа о ливанском террористе Хамиль-Радже.
В первый раз мое имя было произнесено только год спустя, когда уже вышла «Жизнь впереди», с появлением на сцене фигуры Павловича, признанием его авторства журналом «Пуэн» и открытием нашего родства.
Теперь надо сделать попытку объясниться всерьез.
Мне надоело быть только самим собой. Мне надоел образ Ромена Гари, который мне навязали раз и навсегда тридцать лет назад, когда «Европейское воспитание» принесло неожиданную славу молодому летчику и Сартр написал в «Тан модерн»: «Надо подождать несколько лет, прежде чем окончательно признать „Европейское воспитание“ лучшим романом о Сопротивлении…» Тридцать лет! «Мне сделали лицо». Возможно, я сам бессознательно пошел на это. Так казалось проще: образ был готов, оставалось только в него войти. Это избавляло меня от необходимости раскрываться перед публикой. Главное, я снова затосковал по молодости, по первой книге, по новому началу. Начать все заново, еще раз все пережить, стать другим — это всегда было величайшим искушением моей жизни. Я читал на обороте обложек своих книг: «… несколько насыщенных человеческих жизней в одной… летчик, дипломат, писатель…» Ничего, ноль, былинки на ветру и вкус бесконечности на губах. На каждую из моих официальных, если можно так выразиться, репертуарных жизней приходилось по две, по три, а то и больше тайных, никому неведомых, но уж такой я закоренелый искатель приключений, что не смог найти полного удовлетворения ни в одной из них. Правда заключается в том, что во мне глубоко засело самое древнее протеистическое искушение человека — стремление к многоликости. Неутолимая жажда жизни во всех ее возможных формах и вариантах, жажда, которую каждое новое испытанное ощущение лишь разжигает еще сильней. Мои внутренние побуждения были всегда противоречивы и увлекали меня одновременно в разные стороны. Спасли меня — я имею в виду мое психическое равновесие, — пожалуй, только сексуальность и литература, чудесная возможность все новых и новых воплощений. Сам для себя я постоянно был другим. И когда я обретал некую константу: сына, любовь, собаку Санди, то моя привязанность к этим незыблемым опорам доходила до страсти.
В таком психологическом контексте рождение, короткую жизнь и смерть Эмиля Ажара, быть может, объяснить легче, чем мне самому поначалу казалось.
Это было для меня новым рождением. Я начинал сначала. Все было подарено мне еще раз. У меня была полная иллюзия, что я сам творю себя заново.
Моя мечта о «тотальном романе», охватывающем и персонаж, и автора, про которую я так пространно писал в эссе «В защиту Сганареля», стала наконец достижима. Поскольку я публиковал одновременно и другие книги, подписывая их «Ромен Гари», раздвоение было полным. Я заставил лгать название романа «За этим пределом ваш билет недействителен». Я одержал верх над ненавистными мне пределами и над «раз и навсегда».
Те, кому сейчас, когда все уже давно закончилось, это еще интересно, могут заглянуть в прессу тех лет, чтобы представить себе восторги и любопытство, шум и ярость, которые поднялись вокруг имени Эмиля Ажара после выхода «Жизни впереди». Сам же я, переживая как бы свое второе пришествие, невидимый, неизвестный, смотрел словно зритель на свою вторую жизнь. Сначала я назвал эту книгу «Нежность камней», совершенно забыв, что уже использовал однажды это название в романе «Прощай, Гари Купер». Мне напомнила об этом Анни Павлович. Я решил, что все, игра проиграна. И, дабы запутать следы, нарочно вернулся к этой ошибке в «Псевдо».
Я тогда счел, что мне остался всего один шаг до «тотального романа», обрисованного на четырех с половиной сотнях страниц эссе «В защиту Сганареля», и надо лишь пойти чуть-чуть дальше, сделать выдумку еще правдоподобней и дать жизнь этому picaro,[8] одновременно автору и персонажу, которого я там описал. Мне казалось также, что если Эмиль Ажар на некоторое время продемонстрирует себя во плоти, прежде чем снова растаять в тумане тайны, то это укрепит миф, окончательно развеет подозрение о «крупном писателе, затаившемся в тени», которого тщились отыскать журналисты, и я смогу продолжать писать своих «Ажаров» в полном покое, посмеиваясь в кулак. Итак, я попросил Павловича, у которого было «лицо» такое, какое надо, ненадолго взять на себя роль Ажара, с тем чтобы потом исчезнуть, дав прессе вымышленную биографию и сохраняя строжайшее инкогнито. Его дело объяснить, если он когда-нибудь пожелает, зачем, давая в Копенгагене интервью «Монду», он обнародовал свою подлинную биографию и почему, хотя я был против, позволил напечатать свою фотографию. С этой минуты мифический персонаж, которого я так старательно создавал, прекратил свое существование и его место занял Поль Павлович. Выяснить, кто он такой, ничего не стоило — и наше родство выплыло на свет. Я защищался, как дьявол, публиковал опровержение за опровержением, используя в полной мере свое право на анонимность, и в конце концов сумел убедить пишущую братию, причем даже без особого труда, поскольку я давно уже всем надоел и им хотелось чего-нибудь «новенького». Желая понадежнее обезопасить себя, я написал «Псевдо» как «автобиографический» роман Поля Павловича, и таким образом мне удалось наконец осуществить замысел романа о юношеской тревоге, о котором я грезил со времени своих двадцати лет и «Вина мертвецов». Но я уже знал, что Эмиль Ажар обречен. У меня к тому моменту были написаны семьдесят страниц «Тревоги царя Соломона», но я тогда отложил их в сторону и вернулся к этому роману лишь через два года, не устояв перед потребностью в творчестве, которая оказалась сильнее, чем все разочарования.
Почему — вероятно, удивится кто-то — я готов был дать погибнуть источнику, который еще не иссяк во мне и продолжал приносить идеи и темы? Черт побери, да потому, что