жизнь, пока эти живоглоты, — размахивал он руками, имея в виду кулаков, — в деревне остаются, народ мутят да наших баб стравливают?!
— Правильно! — зашумел народ, на этот раз дружно поддержав Антона. — Надо вынести насчет них решенье!
Решенье выносили до первых петухов.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Воскресенье.
Анна уже несколько дней ходит насупленная, слова не выговорит. Сегодня она встала рано, затопила печь и, сердито перестукивая чугунами, что-то готовит у высокого шестка.
Андрей еще спит. Степка осторожно выглядывает с полатей. По лицу Анны видно, что и сегодняшний день опять не предвещает ничего хорошего.
На полатях душно и жарко, но пока не поднялся Андрей, Степка не решается слезать. Анна при нем не посмеет шипеть. И он с надеждой стал посматривать на Андрея, когда тот проснется.
Дверь избы открывается, на пороге показывается жена Матвея Сартасова, Матрена, или, как ее зовут в деревне, Сартачиха. Согнувшись, она оглядывает избу большими, темными, как колодцы, глазами и, не замечая на полатях Степки, махает Анне смуглой сухощавой рукой. Анна выходит во двор. Степка быстро слезает с полатей и подскакивает к окну.
На дворе — телега, запряженная рослым Матвеевым мерином. Матрена и Анна, натужившись, с трудом стаскивают с телеги большие, окованные полосками белой жести сундуки и волоком затаскивают их за угол избы, в узкий тупик, образованный глухой стеной дома и старым забором двора.
Степка лезет обратно на полати. В избу входит Анна и, осмотревшись, продолжает возиться у печи. Лицо ее уже не такое хмурое. Приготовив завтрак, она будит Андрея. Поднимается с полатей и Степка. Позавтракав, они вместе отправляются в кузницу.
У Степки озорно поблескивают глаза.
У него куча новостей. И он без разбору начинает выкладывать:
— Сто сорок человек в колхоз записалось… Митю в шею с собранья вытурили… Дедушка Петро первый вступил… А мы вступим, Андрюша, а?
Но Андрей молчит, делает вид, что не слышит, поглощенный работой. Он заканчивает свою двустволку. К стволам осталось приделать новую, полностью выпиленную затворную колодку. Поставил курки, вытесал ложе, гладко отполировал его и, покрыв блестящим лаком, украсил курки и колодку незатейливой насечкой.
Опять не удаются проклятые пружинки, да и затвор, тщательно отшлифованный шкуркой, рядом с матово-гравированными стволами как-то оскорбительно режет глаз своими сырыми невороненными плоскостями.
Уже испорчено две пружины, лопнувшие после закалки, и Андрей заканчивает выпиливать третью, выкованную из обуха стальной косы, и искусно согнутую в виде буквы «Л». Он без устали водит плоским напильником по ее стальным, отточенным, как бритва, граням.
Нельзя сказать, чтобы ему как и прежде, все еще очень хотелось иметь ружье. Нет. Честно говоря, наплевать ему теперь на все — и на ружье, и на хозяйство, которое он с таким трудом заводил, и на достаток, который пришел, наконец, в дом. Провались все это хоть сегодня же сквозь землю, только вернулось бы старое время, когда он был беден и оборван, когда у него были друзья, уважение людей и… Он даже мысленно не называет ее ни по имени, ни словом «подруга», «любимая» или еще как… Она просто всегда у него перед глазами: с задумчивым лицом и скорбной складочкой между бровями…
Андрей погружается в задумчивость. Снова начинает переживать свое прошлое, день за днем… Он чувствует, как подступают к сердцу глухая боль и горечь. Хочется удариться об землю и биться, кричать, грызть зубами землю.
…Раз! Раз! Раз! — грызет напильник железо. Потому он и должен двигаться упрямо, непрестанно, до устали, до одури, что только это движение, только ощущение занятости, только этот привычный, любимый труд могут отогнать от сердца нестерпимую боль, подавить ее, заставить не думать…
— Федька с Тосей в сельсовет записываться приходили… — продолжал докладывать Андрею Степка.
Напильник срывается. Острый край пружины до крови раскраивает скользнувшую по нему руку.
— А Тарасов узнал, что Федька сбежал из тюрьмы — и за наган! А тот в окно сиганул и давай Тарасову кулаком грозиться… А Тося… Смотри, смотри, Андрюша, кровь же!
Но Андрей не чувствует ни боли, ни крови.
— Что Тося? — кричит он на Степку. — Досказывай!
— Будто удавиться хотела, да мать из петли вытащила, — робко говорит Степка.
Андрей рывком рвет завязки фартука, бросает его на верстак, одергивает рубаху, стряхивает с себя пыль… Он сам не знает, куда сейчас побежит, к кому, зачем? Но оставаться здесь, сидеть тут одному больше невозможно! Надо бежать… повиниться… Какого черта он отсиживается в своей кузнице, когда люди считают его предателем?.. Когда… она… из-за него в петлю… Да провались оно все пропадом!
Андрей, словно прощаясь, в последний раз наспех оглядывает кузницу, решительно шагает к двери… и сталкивается с Захаром и Тарасовым. Он со страхом вглядывается в их лица.
На лицах обоих сконфуженная улыбка. Чтобы сгладить неловкость внезапного прихода, они торопливо протягивают Андрею руки, здороваются.
Тарасов, как только вошел, сразу взглядом обежал всю кузницу: и горн, и верстак, и наковальню, втянул носом особенный кузнецкий запах угольного дыма и гари, и крылья его носа расширились, затрепетали. Заводской жизнью, дальним родным городом повеяло на него от всего этого, и на усталом лице его появилось мечтательное выражение. Подойдя к верстаку, он берет почти готовое ружье, осматривает его строгим критическим взором мастера и, оборачиваясь к Андрею, удивленно спрашивает:
— Сами?
— Сам, — сдержанно отвечает тот.
— Ого!
Темной, такой же, как и у Андрея, жесткой от мозолей и железа рукой, любовно поглаживает Тарасов стволы, затвор, ложу.
— И кому?
— Себе.
— Да-а… — с легкой завистью вздыхает Тарасов. — Вещь будет на все сто. Стволы-то редчайшие! И работа чистая. Только что же вот без пружин?
— Не получаются у меня пружины! — вздыхает Андрей. — Сколько стали перепортил… То мягкая, как репа, гнется, то, как соль, хрупкая. Взведешь курок, а она щелк — и нету дня работы.
— Да-а, история… — сочувствует Тарасов, рассматривая пружину. — Из косы?
— Из косы.
— А ну, хлопец, принеси-ка нам из дома полстакана соли, — вдруг поворачивается Тарасов к Степке.
Тот, опешив от радости, вскакивает и