налипи, сделались светлыми, глубокими, чужими — совсем не Иркины глаза, Ирку Балакирев помнил еще девчонкой, вместо «р» выговаривающей «л», а потом потерявшей «л» и все слова начавшей произносить с «р», словно бы эта рычащая боевая буква брала реванш: рошадь, ропата, рето, обрака, жерезо, — совсем маленькой, хрупкой, ровно былка была Лескина, а сейчас вон какая копна. Как есть копна. В осветленных глазах ее Балакирев увидел страх. Большой страх.
— Рассказывай, что еще знаешь, — потребовал Балакирев.
— Ой, дядя Сереж, что рассказывать-то, ты сам все ведаешь, недаром про пятьдесят две копейки упомянул.
— То, что я знаю, — это мое, я хочу знать, что ты знаешь, — Балакирев постучал пальцем по закраине стола. Звук получился внушительный, с отзвоном.
— Видать, в нехорошую историю влип мой хозяин… — Ирка вздохнула.
— Ты вначале расскажи, а потом уж определим — в хорошую или в нехорошую.
— Месяца два назад повстречал он около фермы человека — тот свежатинкой интересовался, деньги большие при себе имел — что-то около тыщи рублей. Сказал, что геолог. Но мой-то у геологов работает, ведает, кто геолог, а кто негеолог, — не поверил.
— Какой он по обличью, негеолог-то, твой не рассказывал?
— М-м-м, — Лескина по-бабьи прижала платок ко рту, горько смежила глаза и задумалась. Губы беззвучно вроде бы сами по себе зашевелились. — Чирей он. В джинсах.
— Этого мало, сейчас всяк, кому не лень, ходит в джинсах. Даже древние деды.
— Больше ничего не сказывал. В остальном человек как человек. Голова, нос.
— Человек! — Балакирев хмыкнул. — Очень я в этом сомневаюсь. Голова, нос. А еще?
— Ну, мой и сообщил ему, что тот негеолог. А тот посмеялся, сказал, что верно — он больше по медицинской части и фамилия его Чирей. Сказал также, что у них бригада работает, фасует икру и что есть товар. Готов он, значит, этот товар поменять на говяжью тушенку, на сахар с крупой, на макароны и водку — в общем, на все, что есть у нас в кооперации.
— Значит, печень тресковая по пятьдесят две копейки за банку, — Балакирев задумчиво постучал пальцем по столу, словно бы пробуя на твердость дерево, из которого был сработан стол. Лескина, отзываясь на стук, опять обработала платком глаза.
— Это икра, дядя Сереж, а никакая не печень. Ты уже знаешь.
— Уже знаю.
— Что теперь делать, дядя Сереж?
— Для начала ложись отдыхать. Ночь на дворе. Утро вечера мудренее.
— Хозяина мне ждать?
— Конечно, жди, а как же! — Балакирев улыбнулся печально. — Жена, которая не ждет мужа, — не жена.
— Знаю, дядя Сереж, плач Ярославны в школе проходила. Еще песня такая есть: «Ты куда, Одиссей, от жены, от детей?» — тоже про жену и про мужа. И еще много чего — исторически так сложилось.
— Исторически, — Балакирев ладонью стер улыбку с лица, лицо его сделалось неожиданно жестким, глаза утонули в тенях. — Часто твой хозяин ходил к этому… к Чирею?
— Раз в неделю. Иногда два раза.
— Куда ходил, направление хоть знаешь?
— За реку.
— Тут всё — за реку, и мы все — за рекой. На материке — села есть, много их, Заречьями называются. Либо перед рекой — Предречья. А конкретно?
— Если бы я знала, — Лескина вздохнула. — В сопки он ходил.
— В сопки — это как у Ваньки Жукова. «На деревню дедушке». Консервов много приносил?
— А сколько мог, столько и приносил. Иногда сто восемьдесят банок, иногда двести, иногда двести двадцать.
— Двести двадцать банок — это очень много, — Балакирев, сомневаясь, качнул головой, — это даже механик Снегирев — самый сильный человек в поселке — не унесет. Если только вдвоем, а? — Балакирев прижмурил один глаз, подумал, что механик Снегирев, хоть и самый сильный человек в поселке, а не сила в нем главенствует, он и двести пятьдесят, если уж на то пошло, может уволочь. Кряхтя, скрипя костями, глоткой, стеная, вдавливаясь по колено в землю и выкатывая глаза… Снегирев и триста банок, если надо, унесет. Но главная жила в нем — не эта: золотые руки у мужика, голова светлая — японские часы «сейко» из бросовых тракторных деталей может состряпать, из старых, с наполовину вылущенными зубьями граблей сработать приемник, который станет брать Москву и Нью-Йорк, из деревяшки сделает ножик, из мыла сварит порох, из земли добудет чай, а вот когда замаячит впереди рубль, что-нибудь левое, способное добавить кой-чего в кошелек — все в нем заработает только на это. — Снегирев в этом деле не принимал участия?
— Не хочу зря на людей наговаривать, Петрович. Не принимал.
Мало чего смог выведать Балакирев у Лескиной — шустрый предприимчивый «хозяин», опасаясь языка своей супруги, почти ничего ей не говорил. Знакомил только с «конечным результатом»: показывал пачку денег, перехваченную резинкой, и клал ее в комод. Говорил, что надо с Камчаткой завязывать — обрыдла Камчатка, надо пристревать к материку, покупать дом где-нибудь в Орехове-Зуеве либо в Серпухове, а можно и дальше податься, на Украину, в Черновцы, на Днепр или в Крым, надо покупать машину, покупать лодку с мощным мотором (если рядом будет вода) и выводить свою жизнь на финишную прямую. «И пусть эта прямая будет как можно длиньше!» — говорил шустрый Лескин жене, улыбался размягченно, поглаживал рукой гладкокожее Иркино плечо.
В магазине Лескин покупал продукты, на собственном поросятнике брал свежатину — не все окорока уходили к геологам, почти у каждой хавроньи вместо четырех ног оказывалось только три, а некоторые вообще прыгали на двух кочерыжках. Лескин вывел такую породу, новую — двуногих свиней, одна нога спереди, одна сзади, и все, — менял продукты на «Печень тресковую» по пятьдесят две копейки за банку, сбывал «печень» знакомым — возлюби ближнего своего, как самого себя — естественно, не за пятьдесят две копейки, скорее за два с полтиной (в магазине икра стоит четыре рубля с хвостиком), разницу перетягивал тоненькой черной резинкой и прятал в комод: вот так! В провинции и дождь, как говорится, развлечение.
Где-то ты сейчас находишься, шустрый Лескин, занимают ли тебя проблемы по выведению породы одноногих свиней или уже нет? О-ох, шустряк!
«Да уж, шустрый, как веник», — Балакиреву сделалось горько: это он проморгал Лескина, это он недоглядел. Спасал рыбу, спасал лес, спасал воду, а человека спасти не смог. Поежился, поглядел сиротливо в темное ночное окошко — холодно было Балакиреву: кто же сейчас ходит по черной тайге?
— На ферме своей он не мог остаться? — задал вопрос Балакирев и понял: этот вопрос можно было бы и не задавать.
— Не мог.
Лескина ничего не могла добавить к тому, что сказала, под конец не выдержала, снова заревела в голос.
Утро