войны хоть ожоги разная травка-муравка прикрывает, иван-да-марья, кипрей и горькая полынь, а после геолога остается голь и ломье, с земли все срезано, даже струпьев, что вырастают на живой ране, и тех нет, но добавлять ничего не стал, лишь хмыкнул вторично: — Геолог!
Поглядел на часы — времени уже семь, почта, которая соединяла Петропавловск с ним, уже закрывается, вполне возможно, что Лескин с производства вернулся домой — не из тех он, кто на работе любит засиживаться. Балакирев закончил разговор, прихватил с собой планшетку с бумагами, запер крепкую, недавно подделанную, обновленную дверь своей небольшой комнатенки и поспешил к Лескину: ну-ка, ну-ка, как теперь ему будет смотреть в глаза Лескин?
День догорал — солнце уже нацелилось нырнуть в подземную люльку, заправленную мягкой постелью.
Жена Лескина — рыжая, крашенная в цвет пожара Ирка, раздавшаяся в бедрах и в плечах (на рыбе, икре и молочных поросятах), с кокетливо подведенными синими веками, дежурила у кастрюли с разогретым супом, на столе пыхтел ведерный самовар. Ожидая хозяина, Ирка малость притомилась, смежила веки и задремала — прокараулила Балакирева. Проснулась, когда Балакирев уже находился в комнате, сидел на стуле напротив Ирки.
— Ой! — взвизгнула Лескина.
— Тихо, тихо! — Балакирев поднял руку, будто регулировал движением на единственной улочке своего крохотного поселка, по которой машин проезжало на день всего две или три. Поселковские машин не держали, леспромхозовские и совхозные обходили стороной, тряслись на большаке, где движение было, как ход рыбы в реке, — густое, иногда невпродых, на машинах в поселок приезжали только чужие. — Где глава концессии?
И слова Балакирев вон какие непонятные, умные употребляет.
— Какой еще… это самое! — вскинулась Ирка Лескина, полыхнула огненными куделями.
— Ильфа надо читать и Петрова тоже. Где хозяин дома?
— Ой, да ты меня, Петрович, так напугал, что сердце обломилось. По-иностранному заговорил. Уж не случилось ли что? От выдумал!.. Жду своего Лескина с минуты на минуту. К семи обещал быть.
— Сейчас уже двадцать минут восьмого.
— Значит, не с минуты на минуту, а с секунды на секунду, — твердо заявила Ирка. Добавила гордо: — Он у меня не из гулящих.
— Семьянин! — подтвердил Балакирев, который об этой части жизни Лескина знал больше, чем Ирка. — Ладно, подождем твоего Лескина.
— А он того… он ничего не подумает? — Ирка усмехнулась загадочно.
— Ничего не подумает, — Балакирев неожиданно смутился. — А потом, Ирина… Как тебя будет по отчеству?
— По отчеству мы с тобой оба Петровичи. Ты Петрович, я Петровна.
— А потом, Ирина Петровна, за тобой подобных грехов я что-то не замечал. И за собой. У меня достойная жена, обязательства, независимость… и зависимость, однако. Привычки. Человек, который вот так разменивается, гуляет на сторону — распродает свою жизнь по частям. Извини! Независимость, как водится, должна быть с двух сторон одинакова, зависимость обоюдна, обязательства взаимны. Так ведь сказано, а?
— Ой, Петрович, не знаю, как и где сказано, но… — зарделась, заполыхала еще пуще Лескина: волосы полыхают, щеки полыхают, лоб полыхает, шея полыхает — целиком женщина в пламени. — Но как будто я не кончала среднюю школу, такой ты странный и умный, — помахала руками, сбивая с себя огонь, затихла.
Лескин не появился в доме ни в восемь часов, ни в девять, ни в десять. Ирка Лескина перепугалась и начала плакать.
— Не реви! — осадил ее Балакирев. — Погоди маленько. Он домой прямо со своего свинюшника должен был явиться иль куда-нибудь еще хотел зайти?
— О-ой, хотел зайти!
— Что же ты мне сразу об этом не сказала? Сечь тебя, Ирка, некому! Губы накрасила, глаза навела, волосы в наземный цвет обиходила, бедра наела, а ум где? При таких-то бедрах? Тьфу! — Балакирев с досады так хлопнул ладонью по столу, что ведерный самовар, который Ирка Лескина подогревала уже раз двадцать, подпрыгнул. Тяжело опустившись, самовар прохрюкал что-то задавленно, из носика выбил струю пара, высморкался кипятком и накренился инвалидно. Балакирев придержал самовар руками. — Куда он должен был зайти, к кому?
— О-ой, не знаю, — Ирка покачнулась в сторону, растеклась на стуле тестом, поползла, Балакирев придержал и ее, грохнется ведь, копна тяжелая, переломает себе все. Из Иркиных глаз густым потоком потекли синие слезы. Кое-как одолев их, она простонала плачуще: — Сказал, что зайдет… зайдет к человеку… по кличке Чирьяк. Или Чирей, не помню-ю-у-у.
— Что это еще за Чирей?
— Ой, не знаю… Мам-мочки!
— Не реви! — прикрикнул на Лескину Балакирев, ощутил, как в нем что-то тревожно подобралось, былая рана под лопаткой заныла остро, затяжно — она ведь так скрутить может, что спасу никакого не будет, капитан сдавил пальцами себе горло, перекрывая дорогу дыханию, спросил у хозяйки: — У тебя что-нибудь болеутоляющее есть?
Лескина мотнула пламенеющей головой, будто костром каким сказала «да», потом подняла этот бездымный жаркий костер и пронесла его по комнате в угол, к шкафу. Всхлипнула.
— Анальгин годится?
— Тройчатки нет?
— Кончилась.
— Давай анальгин, три таблетки сразу.
Балакирев сжевал таблетки, как нечто безвкусное, запил кипятком из самовара. Даже не почувствовал, что это был кипяток.
— А фамилию этого Чирья не называл? Или хотя бы где живет? Ничего не говорил?
Вопросы, вопросы, вопросы — где найти на них ответ? Балакирев чувствовал, что с завпоросятником произошла беда — вляпался Лескин в дерьмо почище свинячьего, сам себя подбрил, подчистил, подстриг, подмыл и в гроб уложил. А как вытащить Лескина из этого гроба и где он сейчас находится, расторопный свинопас, — поди угадай. Тревожно стало Балакиреву — наверное, именно так вымороженно, пусто чувствовал себя солдат на фронте, которого через час в атаке должна подсечь пуля. И ладно, если солдат жив останется, с дыркой, но живой, с глазами, с руками, с бьющимся сердцем и с желудком, способным еще переваривать кашу-кирзуху, а если мертвый?
— И фамилию не называл, и где живет, не называл, ничего не называл, сказал только, что туда пойдет, — Лескина подняла полную, студенисто дрогнувшую руку, махнула, целя пальцами в дверь, — за консервами.
— За какими такими консервами?
— Ой, этими самыми… — Лескина промокнула глаза платком и высморкалась в мокреть, испачкав нос синим. — Они, это самое… в банках.
— «Печень трески», по пятьдесят две копейки?
— Ой, они-и-и… — залилась-заревела Лескина, пустила синюю длинную струю — еще немного — и в избе будет потоп, ложки-плошки-поварешки поплывут, как по настоящей воде: тот факт, что участковый Балакирев знал про эти консервы, еще больше напугал ее. Справляясь с собой, она кое-как прочистила нос, вытерла глаза и швырнула набухший влагой платок в угол. Из кармана халата достала другой.
Посмотрела на Балакирева, он на Лескину.
Глаза Иркины, освобожденные от синей, сладковато пахнущей