— Целься прямо в голову этой мусульманской собаки, — говорит у меня за спиной охранник-инструктор, а Ален в это время, затаив дыхание, целится в мишень с портретом хорватского президента Туджмана.[81]
Мы стреляем и стреляем, из того и из этого, одиночными выстрелами и очередями, снова и снова. Мы стреляем по мишеням с лицами Изетбеговича, Туджмана, этого подонка Буша, государственного секретаря Мадлен Олбрайт — и даже философа Бернара-Анри Леви.[82] Мы думаем: а он-то что тут делает, ну разве что его антисербская речь вызвала всеобщее негодование в Белграде, с тех пор он заклятый враг сербского народа, его чуть было не линчевали на площади… И БАХХ! БАХХ! БАХХ! В башку этого предателя Джинджича, этого хамелеона, который отрекся от тех, кто помог ему прийти к власти! БАХХ! В сердце Бернара-Анри Леви. ТРАААТАТА-ТАТА! «Калашниковы» трещат в унисон. По этой блядской картонной роже — БАХХ! БАХХ! БАХХ! И ТРАААТАТАТАТА! И Воевода-2, в остервенении стремясь разрушить все, хватается за огнемет, едва не устроив пожар и не спалив всю компанию.
На первом уроке стрельбы мы не подкачали. Из подвала возвращаемся взвинченные, но опустошенные, растерянные, травмированные всем происходившим там и мечтающие об одном: чтобы арсенал в обитой красным комнате не взорвался прямо при нас. Охранники в подвале орудуют огнетушителями, а мы тем временем снова налегаем на кокаин — надо же собраться с духом, мы обещаем друг другу увидеться, пока-пока, Francuzi, говорит Цеца и — как бы между прочим — замечает, что и она могла бы спонсировать «Хеди Ламарр», только надо сначала прочесть сценарий — посмотреть, нет ли там для нее роли, потому что она подумывает пойти в актрисы, а почему бы не пойти?
— Почему бы не пойти? — повторяет Ален, сдавая позиции.
Мы садимся в «майбах», стараясь поскорее изгнать из памяти крепость с ее бронированными дверями, шлюзами, видеокамерами и ее арсеналом, и Мирослава, и Большого Босса, но Стана, которая не увидела ни гардеробной, ни знаменитой коллекции обуви звезды турбофолка, вбила себе в голову, что нам непременно надо было настоять, чтобы вдова пригласила нас в свою шикарную костюмерную площадью в сто квадратных метров, всего и делов-то — подняться на этаж, ведь костюмерная находится в частных апартаментах этажом выше того места, где мы пировали. Стана кудахчет не умолкая, пока лимузин не тормозит у нашего дома на Бирчанинова, и даже тогда все еще продолжает оплакивать упущенные возможности.
Заходим во двор, Ален запирает ворота, и мы садимся на скамью под вывеской Центра по очистке культуры и офиса Жопастой. Тихо, только сверчки поют, приходит кошка, мурлычет, трется о мои ноги. Молча, не сговариваясь, закуриваем. Воспоминания о том, что с нами случилось сегодня, настолько невероятны, что кажутся сном… казались бы, если бы не металлический вкус во рту, если бы жутко не чесался нос — так, будто внутри бегают толпы муравьев, — если бы не так, до судорог, были напряжены все мышцы.
— Ты как — ничего? — спрашивает Ален.
— Ничего, — шмыгая носом, отвечаю я и продолжаю любимыми словами Владана: — Оооо, эта говеная страна!
— Оооо, эта говеная страна, — машинально повторяет Ален, думая о своем. Зрачки у него расширены.
— Не думаю, что смогу заснуть, — говорю после паузы.
— И я, — вздыхает Ален. — Я тоже.
— Что будем делать?
— Ничего. Посидим.
Но у нас оказывается слишком мало времени как на то, чтобы посидеть, так и на то, чтобы переварить произошедшее: в ночи гремит звонок, прерывая песню сверчка и заставляя кошку удрать под скамью.
Вытаскиваю мобильник.
— Алло! Алло, это я! — тупо отзываюсь в трубку. — Это я. А это ты, Стана?
Здесь ловится очень плохо, и голос Станы еле прорывается сквозь шорохи и трески.
— Что там еще случилось? — спрашивает Ален, ставший из-за наркотиков совершенным параноиком. — Промахнулись, я уверен, они промахнулись. Но сейчас они разнесут нас в клочья, ах, блядь…
Он поворачивает голову и смотрит туда, где скрывается предполагаемый убийца.
Стана забыла дома ключи. Мамочка-мамуля не отвечает ни на звонки в дверь, ни на телефонные, даже когда Стана принялась стучать в дверь ногами, она и то не открыла. Стана в отчаянии — она уверена, что мамочка умерла.
Ее сердце не выдержало. Мамочка умерла, умерла одна, как собака, — повторяет она глухо, и тон у нее более чем трагический.
Потом она начинает хныкать, приговаривая, что все из-за нее, что ей теперь никогда не оправдаться перед самой собой, что нельзя было оставлять мамочку одну, что все это должно было произойти, потому что такая уж у нее карма. Она предчувствовала с того дня, как вернулась в этот несчастный город, предчувствовала…
— Успокойся, мы сейчас приедем.
Ловим на площади Славия такси, рассказываем водителю о разыгравшейся драме, и он меньше чем за пять минут доставляет нас на Скадарлию. У входа в дом Стана, но не одна: она успела поднять на ноги весь квартал. Пожарные и «скорая помощь» уже на месте. Женщина в цветастом халатике и со свечой в руке громко молится, толпа хором ей вторит. Протискиваемся сквозь рыдающую и молящуюся толпу, шофер такси — за нами: когда то и дело на голову обрушиваются такие тяжелые удары, сербы должны поддерживать друг друга, сербы должны это уметь, и он непременно хочет участвовать в общей трагедии.
Стало быть, таксист идет за Станой и пожарными, которые стрелой взлетают по лестнице. Жильцы, теперь уже совершенно проснувшиеся, — глубокой ночью, не когда-нибудь! — выползают на каждом этаже из своих квартир и плетутся за нами плотной толпой, похожие на стаю мух, бормоча: «Господи, Господи, какое несчастье, какое огромное несчастье, Господи, Господи…» — и крестясь во имя Отца и Сына и Святого Духа.
— Отойдите вы все, ради бога! — кричит один из пожарных, прежде чем обрушить топор на дверь в квартиру Станы.
Дверь разлетается мелкими щепочками.
Входим в квартиру: пожарные, Стана, Francuzi, конечно же, таксист, следом толпа жильцов и при свете фонарика обшариваем одну за другой комнаты.
— Мамуля! — кричит Стана. — Мамочка, где ты?
Никакого ответа. Идем в комнату мамочки, распахиваем дверь, видим мамочку: она — навытяжку, руки вдоль тела — в постели. Пожарный светит фонариком на восковое лицо.
Стана склоняется к телу мамочки.