Ознакомительная версия. Доступно 12 страниц из 60
— До свиданья, гражданин капитан! — крикнула ему дворничиха вдогонку, и от её густого неженского голоса с недалёкого дерева сорвалась шапка снега, упала на землю, рассыпалась беззвучно. Будто и не было невольного этого полёта, будто и не было снеговой нахлобучки, будто ничего не было. Абсолютно ничего.
Каретников долго ходил по Васильевскому острову, натыкался на какие-то скамейки, мусорные урны, растущие прямо из сугробов деревца, морщился, щурил подслеповато, старчески глаза, хотя глаза у него были молодыми и зрячими, на фронте не подводили, он хорошо стрелял и из пистолета, и из винтовки, и из ППШ, машинально стирал пот с лица. Хотя старик — не старик, а всё-таки Каретников постарел за последние два часа, ещё немного, и, глядишь, седина в висках забелеет — скорбная примета.
То, что человек, много переживший, седеет иногда в восемнадцати— или девятнадцатилетнем возрасте — чушь, ерунда. У Каретникова в роте были такие ребята, обугленными из огня вылезали, но не седели. Седина — это признак старости либо слабости, а ребята из его роты — далеко не слабаки.
Кто он в этой жизни — кредитор или должник? Платит или сам даёт деньги взаймы? И чем он может расплатиться за то, что ему дарована жизнь, в то время как многие, находившиеся рядом с ним, убиты? Есть раны, которые не лечат — их невозможно вылечить. Когда-то дядя Шура Парфёнов рассказывал, что одна блокадная женщина умерла от царапины на руке. Не дай бог в блокадное голодное время получить рану — рана в блокаде не то, что рана на фронте; на фронте, на ленинградском участке, люди были посильнее, чем в городе, пайку всё-таки получали, в городе этой пайки не было — и всё, царапина могла доконать человека.
Человек настолько слабел от голода, силы организма сходили на нет, что даже мелкий порез не заживал. Неделями, месяцами люди носили повязки, марлевые и тряпичные накрутки, охали, удивлялись — почему же пустяковая царапина не заживает, а она никак не могла зажить, у организма не хватало сил справиться с нею. Лица, руки людей были покрыты чешуйчатыми струпьями, застругами, из которых сочилась розовая свекловичная сукровица, на ногах и руках вскакивали цыпки — след голода, холода, напряжения духа и тела. Каретников сейчас тоже мог погибнуть. От царапины, от толчка, чьего-то неловкого движения. Ему казалось, что сердце у него тычется во все углы и никак не может найти собственное гнездо, в котором оно чувствовало бы себя покойно, не ощущалось Каретниковым.
А сейчас ощущается, словно внутри сломался какой-то слаженный механизм и после движения вверх — а он всё время двигался вверх — начнётся стремительное падение вниз. Когда Каретников рухнет на землю, от него ничего не останется, только небольшая куртина земли, на которой вырастут и расцветут злаки, травы, цветы. Каретников ждал момента, когда он понесётся вниз, к собственной гибели, и не боялся его.
Он присел на какую-то заснеженную скамейку, поглядел перед собой, не рассмотрел ничего — ни Невы под снеговым ровным одеялом, ни тщедушного пароходика, вмёрзшего в лёд, ни согбенной старушки в длинном пальто, прошедшей к мосту Лейтенанта Шмидта, ни заводского силуэта на том берегу, — потом положил на колени рамку с фотографией, посмотрел на неё. Рот у Каретникова дёрнулся сам по себе, и Каретников засунул рамку под отворот шинели. Как когда-то буханку хлеба.
На падении, на боли жизнь не кончается, она продолжается, как продолжится и его жизнь. Каретников потёр, пальцами виски, пожалел, что не спросил у дворничихи, где похоронили Ирину Коробейникову.
Впрочем, вряд ли дворничиха это знает — да и чихать ей на чужую смерть, главное, что она жива, дышит воздухом, ест хлеб, приторговывает, наверное, — деревенский характер её понять несложно. Где, на каком кладбище похоронена Ирина, знают, скорее всего, в райкоме комсомола, ведь отряды-утешители были комсомольскими, они вели дневники и, как на фронте, писали донесения, рапорты, составляли сводки. Следы какие-нибудь обязательно остались.
Бросил взгляд налево, зацепился глазами за яркую изящную булавку, изготовленную из чистого золота, — шпиль Адмиралтейства. А тогда, в сорок втором, он был тусклым, неприметным, зачехленным. Сейчас этот чехол сняли — война прошла и ни к чему теперь маскировка. И людям тоже не надо маскироваться. Человек должен быть самим собой — тем, кто он есть на самом деле, не играть в храбреца иль в удачника, не огорошивать всех своими подчёркнуто смелыми решениями, хотя этих подчёркнуто смелых решений вообще не должно быть, это дурь, превышение власти, командирский раж, — не надо специально умирать или специально жить — всё должно быть естественным. И человек, и события, и сама жизнь.
Мода на военную форму проходит, а с нею проходит и боль, привычка чуть что — хвататься за оружие, пыльные привалы, марши, чьё-то чёрное желание вытоптать землю, всё это должно сменить — и сменяет — пенье птиц, цветы, собранные в букеты и преподнесённые девушкам, а не положенные на могилы (хотя и то, и другое одинаково нужно, но в войну цветы часто клали на могилы и совсем не дарили девушкам, если только в редких случаях; сейчас пропорции изменились — девушкам цветы дарят чаще, чем кладут их на могилы), и совершенно новая раскрепощённая одежда. Здесь, в Ленинграде, это менее заметно, а там, в Европе, заметно здорово.
Если раньше были модны воинские кителя, мундиры с накладными плечами, в которых даже юная конопатая, совершенно беззащитная девчонка выглядела мужественной, то сейчас «мужественная мода» отступила, скрылась в тени, сейчас женщина норовит выглядеть женщиной, а мужчина — мужчиной. Несмотря на дефицит тряпья, одежды и тканей, несмотря на скудный заработок и плохое питание, всё это будет выровнено, из земли будут выковырнуты мины и железо, деревья выдавят из своих стволов осколки, яблони родят яблоки.
Женщине вернулась женственность: в моду вошли простенький, туго облегающий тело свитерок и простая прямая юбка. В дополнение к свитеру и юбке — изящная обувь на высоком тонком каблуке, — а женщина на высоком тонком каблуке всегда выглядит неустойчивой, ей обязательно надо на кого-нибудь опереться, чтобы не упасть…
Непритязательная мода, до удивления простая, а как потянулись к этой одежде женщины, сбросившие со своих плеч полувоенные и военные пиджаки с накладными богатырскими плечами.
Каретников вдруг услышал собственный хрип: тряпки тряпками, мода модою, а Ирины нет. Её нет, а жизнь продолжается. Продолжается… Как же так? Имеет ли она право продолжаться?
«Имеет, Каретников, имеет. Несмотря ни на какие потери. Любая брешь, какой бы великой она ни была, обязательно зарастает».
Поднявшись со скамейки, Каретников побрёл в райком комсомола. Он не знал, где, в каком доме Васильевского острова располагается сейчас райком, но знал точно, что найдёт его и там ему обязательно скажут, где похоронена Ирина Коробейникова.
И он положит на эту могилу цветы.
И там, на могиле, если его окончательно припрёт к стенке, он не будет сдерживать себя — обязательно выплачется…
Государева служба
1
Рекс — самое распространённое собачье имя в краю, где жил отставной старшина-пограничник Батманов. В какую деревню ни загляни, обязательно половина местных собак будет отзываться на эту кличку — и лайки, и дворняги, и полуовчарки-полуволки, и вообще странные существа о двух глазах, четырёх ногах и обрывке хвоста. Ушей с усами у таких собак может и не быть — лютые здешние морозы объедают не только уши с усами, объедают даже толстые хвосты — остаются лишь короткие козьи стебельки.
Ознакомительная версия. Доступно 12 страниц из 60