Максим растерялся. Глядя на обнажившиеся тяжелые белые округлые полушария, он попытался сглотнуть сухим горлом, но вместо этого издал какой-то нелепый звук. Его поразило, какой распутной и зрелой казалась ее грудь в сравнении с еще детским лицом. Улыбаясь, она потянулась вперед, взяла его за руки, и он почувствовал ладонями тепло и мягкость чуть влажной на ощупь плоти.
– Неужели настоящие? – спросил он, ощущая наплыв яростного возбуждения.
– А что, не похоже?
– Одевайся и уходи, – потребовал он, отнимая руки.
Но она обхватила его, прижалась, не отпуская. Платье съехало вниз, обнажая ее до пояса.
– Ты же сам хочешь… Можешь делать со мной все.
– Мне не нравятся эти игры, – возразил он, чувствуя, что больше не может сопротивляться ее натиску.
– А мне нравятся.
Она поцеловала его. Рот, такой живой в сравнении с толстыми, словно вареники, губами Кристины, впивался торопливо, горячо и сладко. Максим сжал ее грудь, расстегнул брюки, усадил ее на подлокотник кресла. Она предупредила:
– Я никогда этого не делала. Только видела в Интернете. Хочу, чтобы ты был первым.
И тут же обхватила его член губами.
Поначалу он пытался двигаться осторожно, но затем, чувствуя, что в уплату за это странное лишение невинности должен наградить ее неким откровением, позволил себе сделать то, чем и сам никогда не занимался на практике. Сжав ее затылок, он несколько раз втолкнулся глубоко и сильно и больше не отпускал ее, насаживаясь все яростнее и быстрее, не давая ей вырваться, не слушая мычания и хрипов. В этот момент он ни о чем не думал и не стал бы останавливаться, даже если в комнату вошли все гости, что были на свадьбе. Розовые занавески и банты мелькали перед его глазами, как вагоны проносящегося поезда. Содрогаясь всем телом, он кончил ей в рот. Достал платок.
Было странно видеть, как она, откинувшись в кресле, расставив колени и развалив по сторонам тяжелые груди, вытирает мокрое лицо. Движения ее были ленивыми и медлительными, и он почувствовал, что сделал все правильно; что именно такого откровения она и ждала.
– Неплохо для первого раза, – проговорил он, чувствуя, что в этот момент беззастенчиво копирует отца.
– Наверное, ужасно быть проституткой, – заявила Аглая и усмехнулась через силу. – Но мне кажется, у меня бы получалось.
Максим помог ей надеть бретельки, застегнул бюстгальтер, почти равнодушно, как шнуровал бы школьные ботинки младшей сестре. Сказал:
– Тебе надо умыться. Я сейчас посмотрю, чтобы никого не было в коридоре.
– Мне все равно, – возразила она.
– А мне нет, – проговорил он тоном, не терпящим возражений.
Оркестр уже ушел с эстрады, включили электронную музыку. Подружки невесты танцевали, вскидывая руки и радостно взвизгивая, как привыкли делать в ночных клубах и на своих закрытых вечеринках. Кристина тоже отплясывала с ними, задрав подол платья. Максим подошел.
– Где ты был? – спросила жена.
«Трахал твою сестру», – хотел было ответить он, но вспомнил, что Кристина не понимает шуток.
Утром после завтрака Максим застал на террасе Владимира Львовича. Тот сидел за накрытым крахмальной скатертью столом, крошил хлеб и бросал воробьям. Он сделал знак, и Максим подошел, сел напротив.
Птицы чирикали, налетали друг на друга, дрались за крошки.
– Видишь, вон тот, бойкий, с куцым хвостом. Я его давно заметил. Самый драчливый. И получает больше остальных. Смотри, какой кусок заглотил. Но хитрому тоже удается урвать. Видишь, этот нацелился, а другой поднырнул под него и утащил. А тот догнал и вырвал… Похоже на модель жизни.
Максим промолчал. Тесть поднял на него тусклые, несвежие глаза.
– Ты очень похож на своего отца, молодой. Сейчас покажется абсурдом, но мы и в самом деле верили, что на обломках самовластья напишут наши имена. Я сам был убежден, что из руин недостроенного коммунизма волшебным образом поднимется новое государство, где лев ляжет с ягненком… Где будет и свободное предпринимательство, и социальная справедливость, такой гибрид демократической Америки, ленинских идеалов, России девятьсот тринадцатого года… Верили, что рынок все отрегулирует, даст людям свободу. Это было волшебное чувство. Мы не могли знать, что все закончится тем же, с чего началось… На самом деле изменить ничего нельзя. Не будет другой жизни, счастливой жизни. Не будет другой страны. Только эта, всегда одна и та же.
Максим подумал, что, может быть, понимает это лучше, чем кто-либо другой.
Лариса подошла к ним, поставила перед мужем чашку с травяным чаем. Спросила с кроткой улыбкой:
– У вас все хорошо?
– Да, – ответил Владимир Львович и прикрыл глаза.
Ведьма
Дева в печали меж тем, на корму уходящую глядя,
Много мучительных дум питала в душе оскорбленной.
Катулл
Марьяне представлялось, что ее московский быт отличается аскетической простотой, но сборы и перевозка вещей, с которыми не хотелось расставаться, отняли довольно много времени. И до сих пор, спустя месяц после того, как была распакована прибывшая с грузовой машиной мебель, разобраны коробки с посудой и одеждой, она никак не могла привыкнуть к новому порядку и вечно искала какую-то нужную мелочь в гардеробной или в комоде среди белья.
Георгий постепенно разбирал и перевозил на Мытнинскую семейный архив, какую-то мебель из квартиры своей покойной матери, и по негласной договоренности они пока обосновались на Конногвардейском, хотя там давно пора было затевать ремонт. Максим с молодой женой решили поселиться в Озерном, и Марьяна хвалила себя, что не позволила продать отцовский дом. Об отце она вспоминала все также часто, хотя постепенно боль утраты стерлась за остротой другой боли.
Приятели и доброхоты, вновь окружившие ее по приезде, не замедлили сообщить об очередном романе ее мужа, в котором оскорбительно было все – открытая беззастенчивость, неприличный разрыв в возрасте и умственном развитии, уровень которого читался по лицу нового любовника даже на профессиональных снимках. Но главное – внешнее сходство нынешнего с бывшим. Как ни старалась, Марьяна не могла усмотреть в этой истории хоть что-то кроме распущенности, и ее недавняя готовность к прощению вновь наталкивалась на непреодолимый внутренний протест.
Георгий же всячески давал ей понять, что намерен и дальше жить так, как считает нужным, что его устраивает это положение вещей, а ее терпение и молчание являются естественным условием семейного согласия. Он снова взял с ней тот снисходительно-дружеский тон, который когда-то покорил ее, а теперь вызывал только раздражение. И если наедине она как-то сносила его вечную насмешливость, то бывать вместе на людях становилось настоящей мукой. Она не знала, почему он все еще ложится с ней в постель – то ли из жалости, то ли из чувства противоречия, но даже в темноте, не видя его лица, чувствовала, что он представляет на ее месте другое, ненавистное ей тело, и в эти минуты ее душевный разлад становился почти невыносимым.