1
Полная виктория, кажется? Божьим соизволением, инспектора догляденьем свершилась коронация плавно и лепо. И теперь-то остаться «при своих» ничего, так-таки ничего и не выиграть? Судейкин не гадал, кто виноват: старый скряга, министр-дурандас. Давеча зашелестел синюшными губами: «Я надеюсь на вас и впредь», – длинные, грязно-серые бакенбарды как волчьи хвосты. Нет уж, довольно!..
Судейкин хмуро слушал Плеве.
– Вы знаете, Георгий Порфирьевич, я ценю вашу деятельность. Смею думать, меня-то вы не упрекаете?
Плеве дважды отчеркнул интонацией свою непричастность: «я ценю», «меня-то вы не упрекаете». Судейкин наклонил круглую массивную голову. В знак ли согласия, в знак ли несогласия – Плеве не понял и обеспокоился.
Директор департамента давно ждал объяснений с инспектором. Судейкин был прав неоспоримо. Он заслужил полковника. Министр же граф Дмитрий Андреевич хвалит в глаза, но хвалит как уличного филера, а заглазно пренебрегает.
Однако не обиды инспектора секретной полиции всерьез занимали директора департамента. О-о, многое он передумал. Не здесь, не в служебном кабинете. (Теперь, черт побери, не убережешься от пыли: лето, окна отворены.) В служебном кабинете Вячеслав Константинович исполнял многотрудный долг свой. Исполнял без укоризны, без устали.
Заветным размышлениям предавался он дома. Его домашний кабинет копировал служебный – чистотою, отсутствием безделок. Только дома, в ненарушимом уединении, Вячеслав Константинович услаждался тайными помыслами, которых, право, не открыл бы и под пыткой. И даже Зизи в постельные минуты, располагающие к откровенности, даже Зизи не слыхала от своего Вечи ни обмолвки, ни намека.
В душе сухопарого бледнолицего человека горел холодный, ненасытный пламень. Плеве понимал, что такое его департамент. Плеве сознавал всевластность русской политической полиции. Однако он не походил на тех, кто задубел еще в Третьем отделении. Вячеслав Константинович не афишировал могущества. Напротив, тайный советник не тяготился упоминать в обществе о том, что его ведомство призвано не столько искоренять крамолу, сколько упреждать ее, не разнуздывать репрессалии, а упрочивать любовь к отечественным устоям нравственным воздействием на молодое поколение. Он произносил эти благоглупости ровным голосом, с легким сердцем.
Судейкин был единственным, пред кем он решился бы чуть приоткрыть занавес. Плеве угадывал в нем родственную натуру. Не ровню, этого Вячеслав Константинович не допускал, но родственность угадывал безошибочно. И даже признавал некоторое превосходство инспектора. Тот, должно быть, никогда не испытывал беспомощности, пусть мгновенной, но неприятной и острой, которую испытал он, директор департамента, беседуя накануне коронации с главным агентом-провокатором. Плеве не забыл свое бессилие перед этим Яблонским. А Георгий Порфирьевич такого, верно, никогда не испытывал, тут-то уж явное превосходство инспектора.
Если бы Судейкина нежил фавор, если б министр не был просто трусом, а был умным трусом, вот тогда бы Плеве опасался инспектора. Однако граф со стариковским упрямством держит Георгия Порфирьевича в черном теле... Впрочем, директор департамента не торопился. Он умел выжидать...
Итак, министр продолжал третировать г-на Судейкина. Вячеслав бы Константинович посочувствовал, когда б сочувствие было ему свойственно. Плеве не сочувствовал, но понимал Судейкина, и этого было достаточно.
Они сидели вдвоем. За окнами стрижи мелькали. Далеко на мостовой погромыхивали телеги. Цепной мост глушил стук экипажей. Пахло летним Петербургом: нечистой водою, известкой, пылью.