Мария тогда не стала говорить сестре ничего – она вообще перестала с ней общаться. Старшая дочь Бороздиных знала, что осуждать людей нельзя, и понимала, что, ехать им или не ехать следом за отправленным на каторгу мужем, должны решать сами жены, но отделаться от обвинительных мыслей о Екатерине была не в состоянии. Ей просто был неприятен сам факт того, что сестра так легко отказалась от человека, которого, по ее словам, горячо любила и которому совсем недавно дала клятву верности.
И вот после разговора с отцом все встало на свои места. Мария, наконец, поняла, почему сестра поступила так со своим мужем – отец не оставил ей другого выбора, как теперь не оставил его и старшей из своих дочерей. И уже в самое ближайшее время о ней, Марии, будут думать и говорить все то же самое, что она думала о Кати. Причем думать так о ней будет еще и Иосиф.
Молодая женщина прекратила плакать, приподняла голову, а потом встала с кровати и подошла к окну. На улице была глубокая осень, и все вокруг было засыпано мертвыми опавшими листьями, когда-то ярко-желтыми и красными, а в последнее время непонятного грязного оттенка. Гороховский переулок, на который выходили окна демидовского дома, редко бывал совсем безлюдным, но теперь Мария не увидела ни одной живой души. Словно весь город вымер в тот самый момент, когда погасла ее последняя надежда когда-нибудь увидеть своего любимого.
Постояв пару минут у окна, глядя то на пасмурное небо, то на затоптанные прохожими листья, Мария Поджио вернулась к кровати, присела на ее край и закрыла лицо руками. Она больше не плакала, ее глаза были совершенно сухими. Она просто приучала себя к мысли о том, что уже с завтрашнего дня и до конца ее муж и отец ее ребенка Иосиф будет считать ее предательницей, отказавшейся от его любви и бросившей его ради выгодного брака с другим, и никогда не узнает, почему она на самом деле так поступила. А сама она всю оставшуюся жизнь будет жить с мыслью о его ненависти и презрении к ней.
– Зато он не умрет, его увезут в Сибирь, он будет жить в деревне и поправится. Он будет жить еще очень долго, – громко произнесла Мария вслух, уже понимая, что отныне эта фраза станет ее единственным утешением.
Глава XIX
Московская губерния, Сергиев Посад, 1836 г.
«У меня к тебе все чувства любви, дружбы, уважения, энтузиазма, и я отдала бы все на свете, чтобы быть совершенной, для того, чтобы у тебя могло быть ко мне такое же исключительное чувство, какое я питаю к тебе. Ты можешь быть счастлив без меня, зная, что я нахожусь с нашими детьми, а я, даже находясь с ними, не могу быть счастливой…» – уже, наверное, в тысячный раз перечитывала Анастасия Васильевна Якушкина старые записи в своем дневнике. Множество начавших потихоньку желтеть страниц было заполнено подобными фразами, полными тоски по навсегда разлученному с ней мужу Ивану Дмитриевичу и робкой надежды на то, что когда-нибудь они все-таки еще встретятся. Анастасия листала свой дневник, и с каждой страницей тоски становилось все больше, а надежды – все меньше.
Она начала вести этот дневник почти девять лет назад, в Ярославле, когда они с Иваном виделись в последний раз. В тот день, когда он сказал, что запрещает ей ехать за ним в ссылку. Сначала она писала в дневнике только для себя. Это была единственная возможность выговориться, высказать все, что она чувствовала, выплеснуть все свое горе, ни от кого не скрываясь и ни перед кем не играя стойкую и сильную женщину. В письмах, которые она тоже писала Ивану пачками, молодая женщина не могла быть настолько откровенной – их читало слишком много цензоров, самым первым из которых к тому же была ее мать Надежда Шереметева. И хотя особых секретов у Анастасии не было ни от матери, ни от почтовых служащих, доверить письмам свои самые сильные чувства она все-таки не могла. Для этого ей был нужен именно дневник, в который не заглядывал бы никто, кроме нее.
В дневнике она спорила с Иваном, возражала ему на каждое из тех слов, что он говорил ей в Ярославле, приводила доводы в защиту своей правоты, которых не смогла найти тогда, во время их краткого разговора. А затем снова, почти всегда одними и теми же словами, признавалась ему в любви и писала о том, как безумно желает быть рядом с ним. Все бросить, оставить детей своей матери и помчаться к нему, не послушавшись даже его прямого запрета. Анастасия писала об этом с такой страстью, что порой острый кончик пера, как бритва, резал бумагу, и чернила просачивались на следующую страницу тетради, а потом смешивались с капавшими из ее глаз слезами и расплывались по всему листу бледными кляксами. После чего она немного успокаивалась, брала себя в руки, отодвигала дневник в сторону, чтобы дать чернилам подсохнуть, и опять вспоминала их с Иваном последнюю встречу и его ласковый, но в то же время звучащий твердо и совершенно непреклонно голос:
– Никто, кроме тебя, не сможет дать нашим детям хорошего воспитания, никто больше не вырастит их достойными людьми. Это может сделать только мать. Только ты, и никто другой.
– Моя мать тоже может воспитать их. Может найти хороших учителей, – робко возражала ему тогда Анастасия. – Все остальные жены ссыльных, тех, кого отправили в Читу, уже уехали к ним. Волконская оставила сына своим родителям, у Муравьевых трое детей остались с бабкой, Давыдова шестерых пристроила разным своим кузинам!
– Мне нет дела до остальных. Они еще пожалеют, что оставили детей, я уверен. А мои дети, наши с тобой дети не будут расти без матери, – голос Ивана звучал так твердо, так жестко, что ни о каких возражениях не могло быть и речи. Хотя позже Анастасия поняла, что она не смогла бы возразить мужу, даже если бы он говорил с ней менее сурово, если бы просто попросил ее не бросать детей и не ехать за ним в ссылку. Она вообще никогда не могла спорить с ним, он казался ей слишком умным и знающим все намного лучше ее. Тогда, в Ярославле, она попыталась настоять на своем в первый и единственный раз в своей жизни. И тоже потерпела поражение, которое, как ей стало ясно потом, было совершенно неизбежным.
Но тогда она еще надеялась переубедить мужа и все-таки добиться его согласия на свой отъезд. Чувствуя, что ее он не послушает, Анастасия в отчаянии обернулась к матери, стоявшей в нескольких шагах от них с Иваном и прижимавшей к груди их младшего сына. Мать всегда была очень дружна с Иваном, он часто советовался с ней по разным вопросам и соглашался с ее мнением. Она могла бы уговорить его не мешать Анастасии ехать за ним, могла сделать так, чтобы он поверил, что их дети будут счастливы с ней и вырастут хорошими людьми благодаря ее воспитанию! Но Надежда Шереметева сделала вид, что не понимает отчаянных взглядов дочери, и не произнесла ни слова. Она лишь еще крепче прижала к себе одной рукой маленького Евгенюшку, а другую положила на голову вцепившегося в подол ее юбки трехлетнего Славы, и Анастасии стало ясно, что рассчитывать на помощь матери не стоит.
Она пыталась еще спорить с Иваном, просить и требовать, чтобы он понял, как важно ей быть рядом с ним, доказывать, что ему она будет нужнее, чем сыновьям, но он был непреклонен, а время их свидания стремительно подходило к концу. Трое солдат, которые привели Якушкина на встречу с родными и во время их с Анастасией спора отошли на несколько шагов, придвинулись ближе к ним, и было ясно, что разговаривать супругам осталось недолго. Еще немного, и Ивана должны были увести назад, в камеру, которую он и другие пересылаемые вместе с ним в Сибирь каторжники временно занимали в Ярославле, увести от Анастасии навсегда.