как они не знали никакого иного способа передавать сообщение языком, как путем пения, нашло для себя в Sagen спутника, о котором еще ничего не знало первобытное время, когда всякая поэзии была еще полнейшим отражением внешнего мира, чувственно изображенным отражением действительности в языке и действии, символическим результатом соединения пения и музыки с торжественным обходом марки, с боевым маршем, с легким движением танца.
Нам, конечно, ничего не известно о характере германской музыки – известны были свирель, рожок, арфа, столь же мало мы знаем и относительно соотношения пения и мимики. Лучше осведомлены мы относительно возвышенного языка, так как богатство форм первобытной эпохи не исчезло одновременно с последнею; оно отчасти унаследовано было позднейшей поэзией. К тому же из сравнительного обзора самой ранней немецкой, англосаксонской и северной поэзии мы получаем общий запас особенностей возвышенного слога, к которому по праву предъявили требования как к достоянию древнегерманской поэзии, образование которой имело место задолго до римско-германского века.
Уже в то отдаленное время поэтическое излияние расчленялось по строфам; оно брало свое начало из глубокого источника патетических оборотов и слов; оно ослепляло щедрым употреблением типических сравнений, беспокойно волновалось оно там и сям в прибое вздымающихся и погружающихся волн представлений, смена которых отражалась в языке своеобразным складом конструкции фразы. Некоторые строфы из песен Эдды могут дать представление о таком характере поэзии германцев. Так, напр., Гудрун однажды жалуется:
Я одинока,
что в роще осина,
как сосна без ветвей,
без близких живу я,
счастья лишилась,
как листьев дубрава,
когда налетит
ветер нежданно![72]
В другой раз в песне говорится: «Превосходство мужской силы порабощает волю женщин: низко опускается вершина дерева, когда ветви вянут; ствол падает, когда разрезывают корень»[73].
Последний отблеск специально германской поэзии гимнов в том виде, в каком мы знаем его из самых ранних редакций нашей героической песни, в достоинстве своем уступает, конечно, богатству слов северной поэзии. Недостает обилия сравнений, образности выражения, типического обозначения беглых представлений образом: вместо короля – раздаватель колец (Ringspender), вместо воина – носитель шлема (Helmträger), вместо судна – жеребенок волн (Hengst der Wogen); взамен этого здесь имеет место быстрое драматическое движение, факты и лица обозначаются резкими штрихами, быстрое действие увлекает за собою и язык. Замечается стремление к образованию новых представлений, появляется склонность выдвигать на видное место значительное по содержанию.
«Отец и Сын, – говорится в песне о Гильдебранте, – изготовили свои доспехи, справили свою боевую одежду: опоясались герои своими мечами»[74]. Слушателя должно за живое задеть значение первых слов, «Vater und Solin». Цель достигается патетическим повторением понятия в конце предложения: «…die Helden». В стихотворении «Heljand» говорится: бог предоставил римлянам, чтобы они угнетали все народы и приобрели господство над Римом, они – шлемоносящие воины»[75], или в другом месте: «Многие люди хотели тогда хвалить его, учение Христа»[76]. Еще более своеобразное впечатление производит повторение данного представления в измененных выражениях. Поэтическое оттенение значительного напоминает о параллелизме стихов, возвышенном стиле древних культурных народов Востока. Как обманчивым кажется сходство с стихотворением псалмов, когда старый Гильдебрант восклицает: «Теперь мое родное дитя должно меня мечом разрубить, оружием поразить!»[77] Немецкая же, а в особенности англосаксонская поэзия в складывании представлений выходит далеко за пределы обычной формы восточных народов. Вот как изображается в поэме о Беовульфе скорбь короля Гределя (Hredhels) о потере сыновей: «…постоянно думает он, каждое утро, о смерти своего наследника; согбенный от печали, он видит в доме своего сына гостиную пустою, местом игралища для ветров: спит его рыцарский сын, герой, в могиле: нет уже, как прежде, во дворе ни звука арфы и никакой радости»[78]. Ряд представлений, непосредственно связанных с мертвым сыном, чередуется здесь в определенном складе с другим родом представлений о пустой зале сына. Этот особый род возвышенного ощущения – до того архинемецкий, что он продолжает еще жить в нашем народе до тринадцатого столетия. Еще Вольфрам фон Эшенбах, любимец нашего языка и хранитель стольких древних преданий, любит переплетать две мысли и попеременно переходить от одной к другой.
Древняя поэзия шла, однако, дальше. Она умела соединять эпитеты таким образом, как современный язык с его обычными средствами соединять не в состоянии. Так, напр., в Вессобрунской молитве (Wessobrunner): «da waren viele bei ihm herrliche Geister» («там были у него многие высокие духи»)[79] или в песне о Гильдебранте: «er liess daheim die nnglickliche sitzen die Frau im Hause» («несчастную женщину он оставил сидеть у себя дома»).
Если принять во внимание средства древнего возвышенного стиля, – многозначительное ударение на важном в конструкции фразы, наводнение речи периодами, запутанными по своему содержанию ради усугубления ее силы, – то мы поймем стремление этой поэзии к возвышенному. Чувства патетического должны были прежде всего волновать наших предков, если только форма этой поэзии является верным выражением их внутреннего настроения.
Поэтическое чувство охватывающих впечатлений составляет действительно выдающийся признак юношеских ступеней культуры. «Верно, однако, то, – говорит где-то Гёте, – что неопределенные, широко расплывающиеся чувства юношей и необразованных народов одни лишь приспособлены к возвышенному; что если это возвышенное должно вызываться в нас внешними предметами, то, формируясь бесформенно или в неудобопонятных формах, оно должно окружить нас величием, до которого мы не доросли… Но насколько возвышенное легко создается сумерками и ночью, когда образы сливаются, настолько же, напротив, оно разгоняется днем, который все разрознивает и отделяет, – и таким образом всякий рост образования должен уничтожить это возвышенное, если оно не настолько счастливо, чтобы спастись под прикрытием прекрасного и тесно соединиться с ним, отчего они оба тогда становятся одинаково бессмертными и долговечными».
Как всевластно проявляется вышеупомянутое стремление к пафосу на более ранних ступенях культуры, мы видим из того факта, что как раз те самые элементы, которые господствуют над конструкцией фразы древнейшей германской поэзии, мы видим опять в образовании ритмической формы языка и даже в ритмической форме движения. В рифмах важные понятия оттеняются тем, что они связываются с поражающими фактами, обозначаемыми словами, начинающимися с общего с ними начального звука; при этом нравятся также сочетания попарно соединенных слов. В песне о Гильдебранте сказано в одном месте: «Vordem ging er nach Osten, Floh er Otoakers Haus» («давно ушел он на восток, убегал он из дома Одоакра»), и дальше: «Ich wanderte uinherr der Sommer und der Winter sechzig» («бродил я вне родины шестьдесят лет и зим»).
Насколько возможно проникнуть в единство духовной жизни первобытного времени, видно