— Знаете, что я думаю, — произношу наконец я, разряжая вибрирующее над нашим столом напряжение. — Вот, думаю я, девятнадцать лет. За плечами мегакассовый фильм, от которого полмира уже писает кипятком, — ну и? Дальше-то что?
На лице Китти отображается облегчение, что я не выдал еще какую-нибудь гадость про Тома Круза, а также подмешанное к этому облегчению (или, возможно, вытекающее из него) мимолетное желание увидеть во мне не просто очередного придурка с диктофоном, но человека, способного постичь всю странность ее мира. Ах, если бы так оно и было! Я бы с дорогой душой постиг всю странность ее мира — зарылся бы в эту странность с головой и носа б не высовывал. Но на деле максимум, на что я способен, — это постараться скрыть от Китти Джексон, что никаких точек соприкосновения у нас с ней нет и быть не может, и то, что она не раскусила меня в течение вот уже двадцати одной минуты, — моя большая личная победа.
Вы спросите: зачем я без конца вписываю себя в этот репортаж? Затем, что я хочу вытрясти нечто удобочитаемое из девятнадцатилетней девочки, вся индивидуальность которой сводится к ее исключительной приятности; пытаюсь состряпать рассказ, который не только раскроет бархатные глубины ее юной души, но в котором будет какая-никакая интрига, динамика и — перекрестясь! — намек на некий смысл. Но тут возникает одна проблема: в Китти Джексон нет никакой интриги, в ней вообще нет ничего интересного — кроме воздействия, оказываемого ею на других. А поскольку единственным «другим», готовым предоставить свой внутренний мир со всеми потрохами на всеобщее обозрение, являюсь в данном случае я сам, то совершенно естественно и, строго говоря, неизбежно («Только умоляю, постарайся, чтобы меня потом не смешали с дерьмом за то, что я поручил тебе это интервью» — Аттикус Леви в ходе недавнего телефонного разговора, в котором я жаловался, что я иссяк, не могу больше писать про знаменитостей), что мой репортаж о так называемом обеде с Китти Джексон становится в конечном итоге репортажем о бессчетных воздействиях, которые Китти Джексон оказывала на меня в продолжение этого обеда. А чтобы эти воздействия не воспринимались как слишком уж необъяснимые, следует учесть тот факт, что Дженет Грин, с которой мы встречались три года и были официально обручены один месяц и тринадцать дней, ушла от меня две недели назад к мемуаристу, последняя книга которого воссоздает во всех подробностях его отроческую привычку дрочить в аквариум с рыбками («Он, по крайней мере, работает над собой!» — Дженет Грин по телефону, в ответ на мои попытки внушить ей, что она совершает колоссальную ошибку).
— Вот именно! — говорит Китти. — Я сама без конца об этом думаю — что дальше? Иногда даже пытаюсь представить, как спустя много лет я оглядываюсь, скажем, на сегодняшний день. Я спрашиваю себя: а откуда я оглядываюсь? И как этот сегодняшний день выглядит оттуда, откуда я оглядываюсь, — как начало новой прекрасной жизни… или?..
Хотелось бы узнать: что есть «прекрасная жизнь» в понимании Китти Джексон?
— Ну, вы же меня поняли! — Она розовеет, хихикает. Стало быть, мы вернулись к приятности, но уже иного рода. Примирение после размолвки.
— Богатство, слава? — подсказываю я.
— И это тоже. Но еще — просто счастье. Я хочу встретить настоящую любовь — это звучит банально, ну и пусть. Хочу, чтобы были дети. Знаете, в новой картине я так привязываюсь к своей суррогатной матери…
Но мои усилия, направленные на пресечение самопиара в начале нашего обеда, не прошли даром, павловский рефлекс срабатывает, Китти умолкает. Не успев поздравить себя с новой победой, я, однако, замечаю, как она искоса взглядывает на часы («Гермес»). Как я реагирую на ее взгляд?
Во мне плещется взрывоопасная смесь — гнев, страх, вожделение: гнев — потому что эта наивная девочка имеет, без всяких на то оснований, куда больше власти в этом мире, чем у меня было, есть и будет в течение всей жизни, и когда мои сорок минут дотикают, мои приземленные маршруты уже ни при каких обстоятельствах, кроме заведомо криминальных, не смогут пересечься с ее возвышенными путями; страх — потому что, косясь на собственные часы («Таймекс»), я вижу, что прошли уже тридцать минут из сорока, а мне по-прежнему не на чем строить жизнеописание звезды; и вожделение — потому что на ее замечательно длинной шее болтается тонюсенькая, почти прозрачная золотая цепочка. Открытые плечи (белое платье держится на одной лямочке через шею) — хрупкие, нежные и загорелые, как два цыпленка гриль. Звучит, пожалуй, не слишком соблазнительно, но на самом деле это соблазнительно, еще как!
Они (плечи) похожи на цыплят гриль как раз в том смысле, что они необыкновенно хороши, к ним хочется приникнуть и обсасывать мясо с косточек.[6]
Я спрашиваю Китти, какие ощущения испытывает секс-бомба от того, что она секс-бомба.
— Никаких. — Она досадливо отворачивается. — Их, скорее всего, испытывает кто-то другой.
— Мужчины?
— Да, вероятно, — отвечает она, и по ее миловидному лицу рябью пробегает новое выражение — я бы назвал его выражением внезапной скуки.
И мне тоже становится внезапно скучно. Или просто скучно.
— Господи, какой фарс, — вырывается у меня. Это непродуманное замечание, оно не преследует никаких конкретных тактических задач, так что через минуту я о нем непременно пожалею. — Зачем нам с вами все это?
Китти вскидывает голову. Кажется, она понимает, как мне скучно. И чуть ли даже не догадывается почему. Короче, она смотрит на меня сочувственно. И я оказываюсь на грани самого серьезного провала, какой только возможен в моем деле: это когда вектор меняется на противоположный — то есть не ты изучаешь звезду, а она тебя. А ты ее при этом уже не видишь. По темени ползет мелкая испарина, щекоча мой изрядно поредевший волосяной покров. Я торопливо хватаю краюху хлеба, принимаюсь вымакивать ею салатную тарелку, а потом заталкиваю в рот — поглубже, как дантист заталкивает цемент внутрь зуба. И именно в этот момент — какая досада! — ко мне подкрадывается чих, сперва ерундовый и неопасный — но вот он уже распирает меня, не важно, хлеб не хлеб — ничто не остановит оглушительную стихию, извергающуюся одновременно из всех полостей в моей голове, — а-а-пчхи! Вид у Китти напуганный. Незаметно отодвинувшись, она ждет, когда я приведу себя в порядок.