Солтус в конце своей книги «Философия разочарования» с любопытным оптимизмом высказался в отношении того, что он называл «научным пессимизмом» будущего. Но научный пессимизм Солтуса заключается как в мистических откровениях о пределах, так и в логически строгих и проверяемых [научных] утверждениях. Кажется, что и наука встает на службу пессимизму.
Эдуард фон Гартман, ученик Шопенгауэра, движется в другом направлении. В своем объемном и неуклюжем сочинении «Философия бессознательного» Гартман пытается соединить пессимизм Шопенгауэра с биологией и физикой своего времени. Первая часть его труда практически целиком содержит тщательные описания научных опытов, среди которых фигурируют и опыты с обезглавливанием животных, — как если бы наука была аллегорией философии. Но все научные исследования приводят Гартмана к выводу, что человеческий вид представляет собой случайность, которая имеет несчастье считать себя необходимостью. Как случайно мы возникли, так же случайно мы должны и исчезнуть.
Затем Ницше, который с дерзостью выздоравливающего человека поносит науку не меньше, чем религию, заявляет нам, что мы еще недостаточно далеко ушли в нашем пессимизме, еще не достигли «пессимизма силы». И все же он соглашается, что мы нуждаемся сейчас в химии «моральных, религиозных, эстетических представлений и ощущений, а также всех тех побуждений, которые мы переживаем, вступая в крупные и мелкие культурные и общественные сношения, да и в одиночестве». Но это не все. Учитывая это, Ницше спрашивает: «...может быть, такая химия приведет к выводу, что и в этой сфере самые великолепные краски были получены из низменных, даже презренных веществ?»[241]
Все это, как представляется, требует [создания] отдельного направления философии, которое бы занялось изучением тщетности всех попыток философствования. Возможно, у пессимизма, в конце концов, появляется будущее. Можно представить себе увесистые тома академических философских исследований, самопротиворечиво озаглавленные «Философия тщетности». Но дело в том, что для пессимиста подобное предложение отдает скукой и педантизмом. Как философия пессимизм всегда малодушен, готов по малейшему поводу сдаться или отказаться от следования одной линии мышления. Чувствуя себя обязанным изъясняться проникновенным глубокомысленным тоном, пессимизм говорит, что все философии должны потерпеть крах, неважно, какие методы они развивают и какой традиции наследуют. Все философии должны потерпеть крах, потому что их притязания на истину должны быть с необходимостью пристрастными, случайными и основанными на том, что не может быть напрямую поставлено под вопрос; их притязания случайны, потому что их власть основана на пропозициях — этом особенном галлюциногенном использовании убедительной строгости языка. Пропозиции языка вместе с соответствующими понятиями и посредством структуры логической аргументации организованы отношением интенциональности и отношением «я»-мир. В результате пессимизму часто отводится место либо в подполье, либо на чердаке философии. Он вынужден или свидетельствовать, или ожидать собственного краха в серии бесконечных отказов: ни одна философия не может что-либо сказать обо всем... ни одна философия не может сказать все о чем-либо...
Бездна Паскаля
В одной из своих записных книжек Паскаль пишет о главном парадоксе, относящемся к неутолимой человеческой жажде познания: чем больше мы узнаем, тем больше мы узнаем, насколько мы незначительны. Не играет никакой роли, истинно или ложно наше знание, поскольку если оно ложно, «нет вовсе истины в человеке», а если наши знания истинны, тогда человек «находит в них важные основания смирять гордыню и принужден уничижаться тем или иным способом»[242]. Эта несоразмерность человечества (humanity) поражает Паскаля в качестве причины нашего видового смирения (humility) и даже стыда.
Не нужно быть ученым или философом, чтобы испытать это. Достаточно лишь на мгновение взглянуть на знакомую нам Вселенную, простирающуюся вдаль от нашего тёмного, слепящего Солнца:
...пусть земля представится ему крохотной точкой рядом с тем огромным кругом, который описывает это светило, и пусть он подивится тому, что сам этот огромный круг есть лишь малая точка в сравнении с тем, что замыкают светила, катящиеся по небосводу. Но если наш взгляд здесь остановится, пусть наше воображение идет дальше, оно скорее устанет работать, чем природа — поставлять ему пищу. Весь видимый мир есть лишь незаметная морщинка на обширном лоне природы. ...мы порождаем лишь атомы в сравнении с действительностью вещей[243].
Но этим дело не ограничивается. То, что истинно для макрокосма, истинно также и для микрокосма.
Я хочу показать ему здесь другую бездну. Я хочу нарисовать ему не только видимую вселенную, но и бескрайность природы, которую можно вообразить внутри этого мельчайшего атома; пусть он увидит там бесконечное множество миров, у каждого из которых есть свой небосвод, свои планеты, своя земля, на этой земле свои живые существа, и наконец свои муравьи, в которых он обнаружит то же, что и в видимых глазу; и вот когда он станет обнаруживать там все то же самое, без конца и остановки, пусть у него голова пойдет кругом от таких чудес, столь же поразительных своей малостью, как другие своей огромностью[244].
Такие ужасающие фантазии, являющиеся теперь обязательным элементом любой образовательной программы по космологии, приводят Паскаля к широко известной формулировке: «Это [природа] бесконечная сфера, центр которой везде, окружность — нигде»[245].
Паскаль высказывает здесь мысль о всеобщей неопределенности, к которой он приходит простым смещением масштаба — выше человека и ниже человека. Будучи созданиями с весьма низкой «степенью разрешения», люди склонны рассматривать мир исключительно на собственном уровне. Следовательно, мир есть мир-для-нас: для нашего овладения им, для наших разнообразных вмешательств и построений. А если в редкие мгновения научной эйфории мы и осмеливаемся утверждать, что существует недоступный для человеческого наблюдения некий мир-в-себе, то лишь для пущей поддержки нашей глубоко укорененной веры в мир-для-нас.
Это беспокоит Паскаля. И в этом фрагменте на смену Паскалю-геометру приходит Паскаль-богослов. Сразу за этим он пишет: «Самое важное из наглядных проявлений всемогущества Божия в том и состоит, что наше воображение теряется при этой мысли»[246]. Таким образом, порядок человеческого масштаба заменяется порядком космического масштаба и наша неспособность постичь космос сама заменяется нашим признанием этой замыкающейся на самой себе мысли. Такое замыкание является для Паскаля знаком божественного.
Я нахожу повторяющиеся обращения Паскаля к религиозной вере разочаровывающими, особенно потому, что они случаются всякий раз, когда он открывает ограниченность человека, — открывает только затем, чтобы в последний момент быть спасенным математикой или мистикой. Но я, с другой стороны, нашел утешение в этом фрагменте, где экстатические размышления Паскаля принимают иной оборот:
...обратившись к себе, пусть человек подумает, что он есть рядом с сущим, пусть взглянет на себя в растерянности и пусть