вот долгие годы я пыталась сначала себя, а потом и других убеждать в том, против чего все внутри восставало.
Моим чтением никто не руководил. Кажется, один только раз мне запретили читать «Тысячу и одну ночь». Именно потому, что запретили, я достала эту книгу (коричневокирпичные тома с золотым обрезом) и… до чего же мне было скучно! Бросила где-то на середине первого тома. Лет одиннадцати я прочла «Девственницу» Крашенинникова и продолжать не захотела. Так закончилось мое «порнографическое» образование. Баркова не читала никогда.
С детства вошли в жизнь Тургенев, Купер, Диккенс. Я и сейчас смотрю на тридцатитомное собрание сочинений Диккенса, и нисходят покойные мысли о старости, о глубоком кресле и очках. О том, как снова обступят меня Оливер Твист, Давид Копперфильд и Крошка Доррит, добрые и несчастные герои моего детства. И сейчас представление о самой горькой, самой непоправимой несправедливости — неразделенная любовь Флоренс Домби к отцу.
И сейчас я ясно вижу, как будто это происходит передо мной, — как прыгает со льдины на льдину Элиза с маленьким Гарри на руках. Неужели ее догонят? Как помочь ей перебраться на тот берег? И сколько бы потом ни читала я статей об ограниченности Бичер Стоу, статей о рабстве, о социальных проблемах Америки, я никогда уже не забуду того детского ощущения, холод тех льдин, то чужое горе.
Я хотела быть как герои Купера — метко стрелять, идти по джунглям вместе с Натаниелем Бумпо, быть храброй, сильной, выносливой.
Лет в 14–15 всех вытеснил Джек Лондон. И принес с собой тот ветер странствий, которым буду, видно, бредить всегда. Собрание сочинений Лондона было напечатано на плохой бумаге, было сброшюровано так, что роман мог кончаться на середине абзаца, даже слова. Но все это я вижу сейчас, когда беру в руки те давние книги издательства «Земля и фабрика». Даже непонятный мне знак «ЗИФ» казался таинственным паролем. Книжный мир был реальнее, чем тот, в котором я действительно жила.
Читала я с необыкновенной быстротой, которая объяснялась очень просто: я пропускала по многу страниц. Скорее, скорее, через описания природы, войну — мимо, только сюжет, действие, развязка… Читала в том же темпе, как и жила.
Один «читательский» день году в 31-м очень ясно запечатлелся в памяти: я пошла в книжный магазин, это был «закрытый распределитель» в нашем доме, в подвале. «Выдавали» книги по особым талонам (всё папины госиздатовские блага). И мне «выдали» книгу Золя «Нана» и «Что делать?» Чернышевского. За одно воскресенье я заглотала обе книги. К роману Золя осталась вполне равнодушной, никогда не перечитывала, вспоминала только в связи со статьями Лукача.
А книга Чернышевского ответила мне на вопрос заглавия — что делать? Социальную революцию. Создавать коммуны. А в личной жизни — любить только искренне. Ошибка в любви исправима: вчерашние муж и жена могут разойтись, причем могут и должны делать это по-человечески.
Вот что я вслед за поколением современников и последователей вынесла из книги.
Теперь скажу: проявилось мое полное неумение отличать художественное от н_е- или даже а_н_т_и_художественного (о чем сам Чернышевский так много говорит).
Немного раздражали меня обращения к «проницательному читателю» и чуть неумеренное повторение слова «миленький». Но какая же это малость по сравнению с остальным!
Много лет спустя прочитала набоковский «Дар». Эта книга стала одной из самых важных. Я скучаю, когда подолгу не перечитываю ее. Но и сейчас я не во всем с Набоковым — не во всем против Чернышевского. Мне кажется, что даже сам Набоков (хотя это противоречит его характеру) по-человечески жалеет Чернышевского, особенно в конце жизни.
Во всех любимых книгах моего детства концы сходились с концами, добродетель неизменно торжествовала, порок столь же неизменно наказывался. Мир был строго разделен на хороших и плохих. Позже это разделение превратилось в тех, кто «за нас», и в тех, кто «против нас».
В 1930 году я прочла «Во весь голос» — так начался Маяковский. И через несколько месяцев одно из первых тревожных, неотвеченных «почему». «Почему он застрелился?» Спросила, не получила ответа. Вопрос некоторое время меня мучил, а потом я забыла. Забыла вопрос.
В мае 30-го года у нас в школе был конкурс на чтение стихов, и я читала отрывок из поэмы Кирсанова «Пятилетка». В памяти застряли эти убогие стихи, воплощающие прямолинейные лозунги. На этом же конкурсе моя подруга читала «Бой быков» того же Кирсанова.
Поэтическое образование было диковатым: за Кирсановым следовал Северянин (помню до сих пор), в школьных хрестоматиях печатался Жаров («Тропой проторенной идешь, а где и сам не знаешь»), на школьных вечерах читали стихи Безыменского о Ленине.
Уткин был уже неким «изыском», а свою любовь к Пушкину и Некрасову я тщательно скрывала. Один раз в пионерской комнате я робко заикнулась о Некрасове, и наш вожатый — парень с завода в кожаной куртке — громко захохотал: «Некрасов… Недаром ты косы носишь, есть в тебе отрыжечка…» Обливаясь горючими слезами, я на следующий день отрезала косы. Длинные-предлинные, очень было жалко. К счастью, Некрасова и Пушкина я не отрезала.
Шестнадцати лет я открыла Блока. Блока — уже на всю жизнь — мне дарила старшая подруга Агнеса. Я твердила его стихи всегда и говорила, что мне другая лирика и не нужна, «про это» мне достаточно Блока. Так мимо моей юности прошел не только Есенин, но и Ахматова. А ее стихи я за последние десять лет читаю не реже, чем стихи Блока.
Блок захватил какое-то тайное жилище в моей душе, и двери этого жилища открывались при каждом эмоциональном потрясении — любовь, смерть, война. Да и во время войны я больше всего читала Блока. Стены этого убежища были толстыми, непроницаемыми. Реальной жизни стихи не касались. Она шла сама по себе.
В шестнадцать лет возник единственный прорыв в мир хаоса, когда сразу нахлынули Достоевский, Фрейд, Ницше, Шпенглер…
Соприкосновения с трагизмом — вечным трагизмом человеческого существования — я не выдержала. Заглянув в пропасть, я в ужасе отпрянула и вернулась в прямолинейную вселенную штыка, красных галстуков, двух миров и того книжного моря, которое все усыхало и усыхало.
Не возникло вкуса к высокой сатире. Читала, но почти не перечитывала ни Свифта, ни Щедрина.
Опять же, мне не хватало и не хватает мужества принять некоторые горькие истины о самом существе природы человеческой — о ее изначальном зле. Временами я продолжаю сомневаться — истины ли?
* * *
Когда я училась в седьмом классе, к нам пришел совсем молодой учитель