песен, на которых мы воспитывались— «Марсельеза», «Варшавянка», «Красный Веддинг», — он их не знал, они прошли мимо него. Как и все, что за ними стояло.
Хорошо в выходной день сесть в машину, поданную к дому, и поехать в лес? Хорошо. Хорошо, когда домой привозят фрукты и овощи, привозят прекрасные продукты и можно вкусно накормить детей, родных, друзей? Хорошо.
А что это несправедливо, что это и есть принадлежность к правящему классу — это я тогда сознавала смутно. Многое для меня затемнялось из-за личных Колиных качеств. Даже и то, что зарплата и пайки частенько пропивались и я таким образом терпела некоторые лишения. Молочных рек в кисельных берегах в моей жизни не было. Были постоянные долги, продажа вещей, ломбард. Но, как жена аппаратчика, я пользовалась подкормкой аппарата. Забывать об этом не имею права.
В Эстонии у Коли — уполномоченного Министерства заготовок СССР — возник крупный конфликт с ЦК, закончившийся его поражением. В 1952 году его сняли с работы, понизив в должности, перевели в г. Иваново.
Тогда я считала, что по службе он, наверно, прав, а выгнали его потому, что начальству надоели его частые прогулы и опоздания из-за пьянства. К тому же его шофер, с которым они все чаще вместе выпивали, разбил казенную машину. В этом была немалая доля Колиной вины, чего он, как всегда, не признавал.
Но в действительности-то конфликт был социальный. Николай Орлов представлял интересы метрополии, требовал с истощенной уже колонии все больше и больше. А местные эстонские начальники хоть и боялись центра, но стремились все же любым способом уменьшить размеры дани, размеры поставок, оставить кое-что и в республике. И они с радостью ухватились за Колино пьянство (они и сами пили ничуть не меньше), чтобы убрать его.
Значительная часть нашего правящего класса — из крестьян. В Коле было сильно крестьянское начало (дедовское) — трудолюбие, непритязательность, умение все делать. И вместе с тем расчетливость, отъединенность от других. Первое мое удивление-предчувствие возникло, когда я поняла: у него нет друзей. А я принесла в приданое много друзей. В первое время мои друзья не только приняли его, но и испытали его магнетическое воздействие и подружились с ним. Однако постепенно все от него отошли. В других людях он, в сущности, нисколько не нуждался.
С Эстонии началось мое внутреннее освобождение. Медленно начал излечиваться комплекс неполноценности, свойственный натуре, усиленный обществом и дополнительно весьма успешно внедряемый в меня Колей.
Я начала строить между нами перегородку, плотную, непроницаемую. Часто, очень часто я ударялась об эту перегородку, сама хотела ее разрушить. Я ведь привыкла не к многодневному каменному молчанию, а к общению, к доверию. И все-таки, стиснув зубы, я жила за перегородкой. Что я охраняла? Видимо, остатки себя.
Его отъездам я начала радоваться давно, еще с Румынии, где я осталась в чужой стране с двумя маленькими детьми. Радовалась его командировкам. Радовалась свободе.
И не знала, что все это лишь преддверие той большой радости, что я испытала, освободившись в июне 1956 года навсегда.
1968
15.
Книги
«Я закончу свою жизнь, вероятно, так же, как начал ее — среди книг», — сказал о себе Сартр. Я, пожалуй, могу повторить эти слова. Я много читала с детства, в моей семье много читали, я училась на литературном факультете, весь круг не только моих личных, но и профессиональных интересов был, есть и теперь уже навсегда будет связан с книгами.
При всей моей вере в слово я понимаю, что поведение человека определяется многим — далеко не только книгами, которые он читал, или книгами, которых он не читал. Но мое поведение в те и эти годы в значительной степени определялось и книгами.
В детстве мне казалось: если человек много читает, тем более сам пишет, то он принадлежит к интеллигенции, его духовный и нравственный облик прекрасен. Профессор Роман Самарин, беспринципный карьерист, командовавший филологическим факультетом МГУ, был широко образованным человеком, читал чрезвычайно много. Столь же неутомимым читателем был Я. Эльсберг, многолетний агент-провокатор ГПУ-МГБ.
Люди, знавшие Сталина, утверждали, что он успевал прочесть по 600 страниц в день.
Что именно читает человек и, главное, как круг чтения связан с жизнью, с поступками?
У нас дома было много книг. Родители читали постоянно, покупали книги. Знала, что отец моей мамы (он умер до моего рождения) читал своим детям вслух Пушкина, Некрасова, Тургенева. Маму вспоминаю лежащей на диване — в последние годы — неизменно с книгой в руках.
Когда мой отец был членом коллегии Госиздата, ему полагались книги как приложение к зарплате. У нас были многотомные собрания сочинений Чехова, Джека Лондона, Мопассана, Пантелеймона Романова, Цвейга, Алексея Толстого. Эти книги чрезвычайно быстро исчезали. Не без нашего участия — всех детей и многочисленных друзей.
Только шкаф отца запирался на ключ. В этом шкафу до сих пор особый запах, смешанный запах табака, кожи, старых бумаг — запах моего детства.
В ранние годы я много болела, мама приносила книги от букинистов и говорила: «Это книги с развалов». И мне представлялись разваливающиеся дома, куда пробраться можно лишь с опасностью для жизни; из развороченного чрева такого дома падают книги.
Самые ранние воспоминания о прочитанном: «Примерные девочки», «Сонины проказы» (из «Золотой библиотеки»), потом я читала эти книги по-французски и очень удивляла учителей быстрыми успехами — я просто помнила наизусть русский текст целыми страницами; «Голубая цапля», «Серебряные коньки», «Маленькие мужчины», «Маленькие женщины»…
Чуть позже пришла Чарская. Наверное, и теперь могу кое-что вспомнить из злоключений Нины Джаваха и Люды Власовской, а сколько книг, прочитанных не 35 лет тому назад, а в прошлом месяце, не оставили следа. Конечно, здесь дело и в детском восприятии, и в нынешнем оскудении памяти, но не только.
Когда мне было четырнадцать лет, у нас в школе устроили суд над Чарской. Судили строго и осудили. Вот куда, наверно, восходят корешки того двойного счета, который уже принес и продолжает приносить неисчислимые беды. Для себя: радуйся, увлекайся, лей слезы, смейся. А потом наступает «как надо». Оказывается, надо осудить.
Вероятно, Чарская — сентиментальная писательница. Я не перечитывала ее книг. Но уверена, что для всех нас, школьников и школьниц той далекой поры, было бы гораздо менее вредно продолжать плакать над злосчастными судьбами институток, чем плакать про себя, а вслух осуждать. Для многих, как для меня, еще и невозможно было по складу характера циническое отношение, признание лицемерия. Значит, надо было выбирать. И