Не знаю почему, но лучшим мгновениям жизни неизбежно приходит конец, и чаще всего по нашей собственной воле, как будто мы сами себе враги. Бортпроводница не делает ни малейшего движения, чтобы высвободиться из моих объятий, я сам от неё отстраняюсь. Я наливаю в чашку с растворимым кофе немного кипятка и протягиваю ей.
— Нет, — говорит она лишённым всякого выражения голосом. — Я не буду пить первой, прежде чем не выпьют пассажиры.
— Всё-таки выпейте, — настаиваю я. — Вам необходимо скорее прийти в себя, хотя бы для того, чтобы их обслужить.
Она слишком слаба, чтобы сопротивляться, и, когда она берёт у меня чашку, я растворяю в кипятке немного кофе и для себя. Бок о бок, прикасаясь друг к другу бедрами, обратив друг к другу лица, мы молча, маленькими глотками пьём кофе, обхватив обеими руками большие горячие чашки.
Наверно, включился кондиционер: я чувствую, как мою голову обтекает поток тёплого воздуха. Я положил себе в чашку три куска сахара и тонкой струйкой втягиваю в себя сквозь зубы горячую сладкую жидкость. Одновременно я смотрю поверх чашки на бортпроводницу, на её зелёные бездонные глаза. Я чувствую, как всё моё существо властно тянется к ней, и меня сверлит недоуменный вопрос: почему она так доверчиво подчиняется мне, такому уроду? Ох, нет, спрашивать об этом я её не буду! Бесполезно. Я её знаю. В искусстве уходить от прямого ответа у неё нет равных.
Я вкатываю тележку в салон первого класса и помогаю бортпроводнице раздать подносы. По мере того как мы продвигаемся вдоль кресел, я с удивлением замечаю, что за время, пока мы отсутствовали, расположение пассажиров в круге претерпело некоторые изменения.
Христопулос устроился в конце правого полукружия в освободившемся кресле индуса, освободив в свою очередь место справа от Пако, которое заняла Мишу, должно быть, чтобы спастись от Мандзони. Робби, которому это бегство на руку, поспешил захватить кресло Мишу по левую сторону от итальянца, а мадам Эдмонд, привязанная к Робби парадоксально идиллическими узами, о которых я упоминал, передвинулась на одно место, чтобы по-прежнему сидеть с ним рядом, и оставила свободным кресло слева от бортпроводницы.
Пассажиры встречают нас с благодарностью, и только миссис Банистер высокомерно замечает:
— Вас произвели в чин стюарда, мистер Серджиус?
Я не знаю, что подумать об этом неожиданном выпаде, и вместо ответа бросаю на неё не слишком приветливый взгляд. Но за оружие хватается Робби — и даже не столько в мою защиту, сколько ради того, чтобы осадить мою обидчицу. Он наклоняется вперёд, чуть вправо, чтобы видеть миссис Банистер, и говорит:
— Я полагал, что с уходом мадам Мюрзек замечания подобного рода прекратятся.
И поскольку миссис Банистер не удостаивает его ответом, добавляет с коварной проницательностью:
— Вам следовало бы привыкнуть к мысли, что мужчины, которые вас не интересуют, сами могут интересоваться кем-то другим.
Удар попадает в самую точку.
— Мне хотелось бы, чтобы вы знали, — парирует миссис Банистер, и её длинные ресницы над японскими глазами яростно трепещут, — что в этом плане уж от вас-то я никогда ничего не ждала.
— Тогда не напускайте на себя такой вид, будто вас обманули, — с откровенной злобой отвечает Робби.
Он встряхивает белокурыми волосами, поправляет на шее оранжевую косынку и бросает торжествующий взгляд на Мандзони, который, со своей гордо поднятой красивой головой и вялым лицом римского императора, пытается показать, что эта схватка совершенно его не касается.
Мадам Эдмонд с покровительственным видом несколько запоздало кладёт ладонь на руку Робби.
— Да плюнь ты, Робби, — говорит она с самой вульгарной интонацией. — Ты что, не видишь, какая это шлюха!
То, что мадам Эдмонд уже так ласково говорит Робби «ты» и обращается с ним как со своей собственностью, тогда как назвать их родственными натурами, с какой стороны ни подойти, вроде бы никак нельзя, кажется невообразимым. Даже Караман смотрит на них с изумлением.
Пока мы подкрепляемся, все разговоры смолкают, если не считать нескольких слов, которыми обмениваются Пако и Бушуа; первый безуспешно пытается заставить второго поесть. Бушуа настолько изнурён, что смог только выпить полчашки чая, да и то с помощью шурина.
Жадно поглощая еду и, странное дело, сразу же, сам почти этого не заметив, перейдя от вызванного холодом озноба к блаженному наслаждению теплом, я смотрю на этих двух человек. До сих пор их ненависть казалась мне обоюдной. Я ошибался: она односторонняя. И я восхищён кротостью Пако, который, тревожно выпучив свои круглые глаза, окружает братскими заботами человека, не только не выражающего ему благодарности, но по-прежнему относящегося к нему с непримиримой враждебностью.
Я помогаю бортпроводнице составить на тележку пустые подносы и иду следом за ней в кухню. Когда она задвинула занавеску, которая отделяет нас от салона, я нерешительным голосом говорю:
— Теперь в первом классе рядом с вами есть свободное кресло. Вы мне разрешите в него сесть?
— Ну разумеется, если это доставит вам удовольствие, — отвечает она, бросив на меня быстрый взгляд. И добавляет: — Не думаю, что мадам Эдмонд захочет его снова занять.
Её «если это доставит вам удовольствие», как всегда, довольно двусмысленно. Да и тон тоже. Словно об её чувствах вообще речь не идёт.
Я решаюсь продвинуться ещё немного вперёд.
— Вы полагаете, что мне следует спросить у мадам Эдмонд, вернётся ли она на своё место?
Бортпроводница качает головой.
— Пожалуй, не стоит. Мадам Эдмонд очень хорошо себя чувствует на своём теперешнем месте.
Но она говорит это без малейшей улыбки или взгляда, которые могли бы перебросить между нами мостик. Глаза опущены и не встречаются с моими.
Я делаю ещё один маленький шаг:
— Вам не кажется, что с моей стороны будет немного нескромным сесть рядом с вами?
Сам вопрос мой тоже нескромен, но её ответ никто бы в нескромности не упрекнул.
— Да нет, — говорит она спокойно. — Это вполне естественно.
Её «вполне естественно» всё же не кажется мне вполне очевидным… И я отваживаюсь ещё на один шаг.
— Знаете, — говорю я, — меня удивляет, что вы со мной так приветливы.
— Но вы сами… — говорит она и не заканчивает фразы.
Хочет ли она намекнуть на то, что, желая пропустить её имя, я дважды вписал в бюллетень своё? Быть может, её отношение ко мне объясняется признательностью? Не знаю. Не думаю. Ведь она и до жеребьёвки держалась со мной так же, как сейчас.
Во всяком случае, она больше ничего мне об этом не скажет. Беседа завершена — на минорной ноте. Я смотрю на золото её волос, на тонкие черты лица, на удивительно красивую грудь, высокую и пышную, подчёркнутую тонкой талией. Воплощение самой нежности. Но нежности непроницаемой.