Во всяком случае, преступнику досталась более значительная порция сочувствия. Возможно, поэтому супруги Штремплины уехали еще до оглашения приговора. Однако перед отъездом мы вновь встретились в кафе по соседству со зданием суда, и они заверили Габи и меня, что не настаивают на суровом наказании для нашего сына, так как этого наверняка не захотел бы и Вольфганг. «Мы далеки от какой-либо мстительности», — сказала госпожа Штремплин.
Если бы меня допустили на процесс в чисто профессиональном качестве, то есть в качестве журналиста, я, вероятно, разразился бы критикой по поводу «совершенно недостаточной меры наказания» или даже «судебного скандала»; однако в данном случае профессиональный долг можно было оставить в стороне и сосредоточиться на сыне, поэтому я ужаснулся, услышав приговор — семь лет заключения в исправительном заведении для несовершеннолетних, — который сам Конни выслушал с полной невозмутимостью. Потерянные годы. Если придётся отсидеть полный срок, то на свободу он выйдет только в двадцать четыре года. Повседневное общение с преступниками и настоящими правыми экстремистами лишь ожесточит его, поэтому на свободе ему будет тяжело, возможны рецидивы и опять тюрьма. Нет! Такой приговор принять нельзя.
Однако Конни отказался от предложения адвоката добиться пересмотра дела с помощью кассации. Могу лишь повторить то, что он сказал Габи: «Просто трудно понять, что мне дали всего семь лет. Еврея Франкфуртера осудили в свое время на восемнадцать, правда, отсидел он только девять с половиной…»
Повидаться со мной, до того как его увезли, он не захотел. А в зале суда он обнялся не с матерью, а с бабушкой, которая едва доставала ему до груди. Перед уходом он обернулся; возможно, он искал Давида или его родителей, которых ему теперь не хватало.
Потом мы стояли перед зданием суда по делам несовершеннолетних на Дремлерплац, я сумел наконец закурить, и тут мать впала в ярость. Она сбросила с себя лису, этот аксессуар для парадных выходов, а вместе с нею и литературный стиль выражений: «Нету справедливости!» В гневе она вырвала сигарету у меня изо рта, растоптала ее, будто сигарета служила символом чего-то, что подлежит немедленному уничтожению, закричала, потом запричитала: «Сволочи! Нету больше справедливости! Меня надо было сажать, а не мальчика. Это же я подарила ему сначала компьютер, а потом и пистолет на прошлую Пасху. Ведь лысые ему угрожали. До крови избили. А он пришел домой, и ни слезинки. Пистолет-то у меня давно в комоде лежал. Когда власть переменилась, так я его на русском рынке и купила. По дешевке. Только на суде меня никто не спросил, откуда пистолет взялся…»
9
Этот запрет был установлен им изначально. Мне ни в коем случае не позволялось фантазировать насчет того, что могло твориться в голове у Конни, какие мысли якобы посещали его, не разрешалось ссылаться на них, аргументировать ими, тем более цитировать в письменном виде.
Было сказано: «Никто не знает, о чем он думал и продолжает думать. Каждый лоб заперт наглухо, и не только у него. Это секретная зона. Ничейная земля для охотников до чужих тайн. Бесполезно пытаться проникнуть под черепную коробку. К тому же никто не говорит того, что он думает на самом деле. А если и говорит, то лжет с первых же слов. Любая фраза, которая начинается так: „В этот момент он подумал…“ или „В мыслях у него промелькнуло…“, — служит негодным приемом. Ничто не, хранит свои тайны так надежно, как голова. Никакая пытка не гарантирует абсолютно честных признаний. Лгать себе можно даже в минуту смерти. Поэтому нам не дано знать, о чем думал Вольфганг Штремплин, когда у него созрело решение взять на себя в Интернете роль Давида, или что именно происходило у него в голове перед зданием турбазы имени Курта Бюргера, когда его друг-противник, называвший себя в Сети Вольфгангом, а на самом деле бывший Конрадом Покрифке, вытащил из правого кармана куртки пистолет и после первого выстрела, пришедшегося в живот, трижды выстрелил в голову и поразил навсегда погребенные в ней мысли. Мы замечаем лишь то, что видим. На поверхности явлено немного, но достаточно. Не нужно размышлений, которые выдумываются задним числом. Итак, чем лаконичнее рассказ, тем скорее мы доберемся до конца».
Хорошо, что он не подозревает, какие мысли невольно лезут из моих правых и левых извилин, наполняются ужасным смыслом, выдают тщательно скрываемые тайны, разоблачают меня, пугая настолько, что я тут же стараюсь подумать о чем-нибудь другом. Например, о том, что бы принести с собой в Нойштрелиц, что бы такое выдумать для моего сына в качестве маленького подарка, который можно было бы передать ему при моем первом визите к нему.
Я заказал в службе вырезок сбор всех газетных материалов о судебном процессе, поэтому мне прислали напечатанную в «Бадише цайтунг» фотографию Вольфганга Штремплина. Приятное, но не особенно выразительное лицо. Выпускник школы, во всяком случае юноша призывного возраста. На губах улыбка, но глаза немного печальны. Темно-русые волосы чуть вьются, пробора нет. Молодой человек в рубашке с открытым воротом, голова слегка наклонена налево. Возможно, мечтатель, полный каких-то своих идей.
Кстати, комментарии судебного процесса над моим сыном оказались удручающе скудными даже по объему. К этому времени в обеих частях объединенной ныне Германии правые экстремисты совершили целый ряд преступлений, например, в Потсдаме они едва не забили до смерти венгра бейсбольными битами, а в Бохуме дело дошло до убийства пенсионера. Снова и снова скинхеды повсеместно устраивали побоища. Насилие с политической подоплекой стало вполне бытовым явлением, таким же, как и призывы дать отпор правым или заявления политиков, выражающих свое сожаление по поводу подобных событий, но с оговорками, которые лишь подливали масла в огонь. А возможно, все дело было в том несомненном факте, что Вольфганг Штремплин не являлся евреем; это снизило интерес к судебному процессу, ибо сразу после убийства центральные газеты пестрели аршинными заголовками «Застрелен наш еврейский соотечественник!» и «Ненависть к евреям привела к гнусному убийству!». Соответственно и подпись к вырезанной газетной фотографии гласила: «Жертва нового антисемитского преступления».
Таким образом, при моем первом визите в тюрьму для несовершеннолетних — довольно ветхое здание, давно созревшее для сноса, — в моем нагрудном кармане находилась газетная фотография Вольфганга Штремплина. Конни даже поблагодарил меня, когда я пододвинул к нему вдвое сложенный листочек. Он разгладил его, улыбнулся. Разговор шел с запинками, но, главное, сын говорил со мной. Мы сидели в комнате для посетителей друг напротив друга; за остальными столиками тоже проходили свидания.
Поскольку мне запрещено вторгаться в мысли моего сына, скажу лишь, что по отношению к отцу он вновь проявлял обычную замкнутость, но от себя не отталкивал. Даже удостоил меня вопроса о моей журналистской работе. Когда я рассказал о шотландском исследователе, который клонировал овечку Долли, Конни опять улыбнулся. «Маме это наверняка будет любопытно. Она ведь все объясняет генами, особенно когда речь идет о моих».
Я услышал, что в тюремной комнате отдыха можно поиграть в настольный теннис, а камеру Конни делит с тремя другими подростками: «С законом ребята не ладят, но вообще-то довольно безобидные». У него есть собственный уголок со столом и книжной полкой. Возможна заочная учеба. «Каков прогресс! — воскликнул он. — Буду сдавать экзамены на аттестат зрелости за тюремными стенами, так сказать в затворничестве». Мне не слишком понравилось его желание острить.