— Я хочу стать невидимым. В некотором роде меня нет…
— Уже?
— У меня никогда не было ощущения собственного «я».
— Но это не означает отсутствия эгоизма, мой мальчик!
— Ну хорошо, в некотором роде это эгоизм.
— Это своеобразная безопасность. Одиночество безопасно. Стоицизм безопасен. Никогда не удивляться, никогда ничего не иметь, а значит — не терять. Источник гордыни.
— Не думаю, что я стоик. На самом деле все гораздо хуже. Потому что я «воскормлен медом и млеком рая напоен»[35].
— Стюарт, присядь, пожалуйста. Мне не нравится, когда ты стоишь, прислонившись к окну. Мне кажется, что ты можешь выпасть. Давай-ка сюда, в центр всех вещей.
Стюарт сел в кресло напротив Томаса и уставился на него с нагловато-добродушным выражением лица. Томас помнил Стюарта еще ребенком и теперь дивился тому, что его лицо почти не изменилось, осталось гладким и сияющим, словно мальчик сохранил все свои лица, даже младенческие, и вот теперь сквозь приглаженные и наложенные друг на друга маски проглядывают острый ум и на удивление самоуверенное «я». Томасу пришлось напомнить себе, что перед ним сидит уязвимый, неопытный и, возможно, совершенно запутавшийся молодой человек. Он посмотрел на ухоженную золотистую бородку Стюарта.
— Что это ты там говорил про мед?
— Что это замечательно. Меня переполняет счастье, когда я об этом думаю. Как если бы человек попробовал манны небесной и не захотел бы чем-то перебить этот вкус.
Томас рассмеялся. Его смех вскоре перешел в хохот, а Стюарт продолжал смотреть на него с улыбкой, с кротким интересом.
— Стюарт, ты бесподобен. Ты просто выключил себя из стадии человеческого эгоизма. Срыть гору легко, но изменить к лучшему характер человека значительно труднее. Но ты, похоже, решил, что уже сделал это одной силой мысли!
— Что плохого в мыслях? — отозвался Стюарт. — Мышление — разновидность действия. И почему меня должен беспокоить мой характер? К тому же это очень неопределенная концепция. Тут сразу подходишь к концу психологии, а в подробных моральных теориях вообще нет смысла.
— Именно это на днях сказал твой отец!
— Он имел в виду, что все это глупости. А я утверждаю, что разговоры о духовной жизни и тому подобном — материи слишком абстрактные. Тут дело не в объяснении. Многие важные вещи не имеют объяснений.
— Да-да, конечно. И умственная деятельность — это тоже действие. Но твое мышление не есть теоретизирование, это не систематические мысли…
— Невинность — сильная идея. Чистота, святость… Идеи — это сигналы, или указатели, или убежища, или места, где ты можешь найти отдохновение… Мне трудно описать.
— Конечно. Из тебя так и сыплются метафоры. Ты молишься? Или что-то в этом роде. Медитируешь?
— Да.
— Ты умоляешь о помощи, зовешь благодать, да?
— Да.
— Ты преклоняешь колена?
— Ну… бывает иногда.
— Я не слишком бесцеремонен?
— Нет пока.
— И никто тебя этому не учил?
— Да нет, конечно же! Послушайте, Томас, это же совершенно обычные, нормальные вещи, ничего противоестественного в них нет!
— И все это естественным и безболезненным образом возникло из твоего туманного англиканского детства. В школе ты не был религиозен.
— Ну, есть и такая вещь, как взросление.
— А как насчет Иисуса?
— Что насчет Иисуса?
— Ты сказал, что тебе не нужен учитель. Но разве мимо Иисуса можно пройти?
Стюарт нахмурился.
— Он не учитель. Он, конечно же, присутствует. Но он не Бог.
— Ну хорошо. Я тебя терзаю? Или тебе нравится наш разговор?
— Вы все ставите с ног на голову. Я хочу уцепиться за этот мир напрямую, как… как художник…
— Как паук?
— Как художник. Я не воображаю себя каким-то там мудрецом, я не верю в мудрецов. И никакой программы действий нет, кроме одной: человек должен зарабатывать свой хлеб насущный, а мне очень хочется помогать людям. Это состояние души.
— А некоторые называют его затянувшимся детством. О да, благодатное ощущение взросления — счастливое чувство, свойственное некоторым юнцам. Сознательная, великолепная невинность. Хочется сохранить эту невинность навсегда, сберечь это видение благодати, ощущение всесилия и власти, не дать погаснуть этому свету… Да, это может показаться легким делом. Но, бог мой, тебя неправильно поймут!
— Меня уже неправильно поняли!
— Да, но пока это не приносит вреда. Потом тебя возненавидят. Может, уже ненавидят. Тебя будут называть застенчивым импотентом, закомплексованным, отсталым в развитии, инфантильным… бог знает кем. Но неужели ты и в самом деле думаешь, что сумеешь прожить одной невинностью?
— Нет… Есть и кое-что еще.
— Например?
Стюарт помедлил.
— Ну скажи мне.
— «А ну-ка, канонир, забей заряд потуже, прицелься в тот корабль. Испании рабом не стану я, я — Божий раб»[36].
— Что ты несешь, Стюарт?
Стюарт произнес тихим голосом, словно открывал тайну:
— Мужество, всего лишь мужество. Готовность умереть. Звучит ужасно глупо, но эти поэтические строки в известном роде передают мою мысль.
— Любимое стихотворение всех юнцов. По крайней мере, так было когда-то. Твой отец наверняка его любил, и уж вне всяких сомнений — твой дедушка! Прости меня, ради бога!
— Я слишком много говорю.
— Ты говоришь прекрасно. Пожалуйста, продолжай. Поскольку мы перечисляем все самое важное, что ты скажешь о любви?
— О чем?
— О любви.
— Ах, о любви.
— Не хочу говорить вещи, которые ты называешь абстракциями или литературщиной и сентиментальщиной, но разве любовь не лежит в основе всего, что тебя заботит, твоего душевного состояния, твоего сладостного нектара?
— Я в этом не уверен, — ответил Стюарт. — Я думаю, любовь должна сама заботиться о себе. То есть она должна как бы самоуничтожиться.
— Самоуничтожиться?
— Она должна прекратить быть тем, что она есть. Поэтому она не может быть самоцелью…
— Я вижу, эта тема тебя смущает.
— Нет, просто я не могу о ней думать. Я, так сказать, хочу нырнуть в этот пруд там, где поглубже.