43
Когда в голове и вокруг головы прояснилось, оказалось, что я стою на четвереньках посреди улицы, а это, согласитесь, поза бесперспективная и даже немного унизительная. От Веркиного дворца с висячими садами конопли остались только дымящиеся развалины, а от вертолета – куски обшивки. Все остальное было погребено под рухнувшими стенами.
Тем не менее я понял, что и теперь отдохнуть не удастся. В конце улицы показались тачки, поблескивавшие оскаленными зубами своих радиаторных решеток (особенно злобно в этом смысле выглядел передний «чероки»). Почти наверняка то была наземная команда загонщиков, потому что менты обычно не отличаются подобной оперативностью. В любом случае Фариа не ошибся насчет того, что придется побегать.
Для меня это упражнение привычное и многократно отработанное. В чересчур свободных «кирзах» я бежал несколько медленнее, чем Карл Льюис на предпоследней Олимпиаде, зато мне было где спрятаться. Через двадцать метров я нырнул в какой-то захламленный дворик и перелез через низкий забор, использовав в качестве подставки собачью конуру. Не знаю, какой черт дернул меня посмотреть на небо, но я увидел там бесцельно порхающую птицу – серый призрак на фоне чуть более темных облаков. Лети, голубь сизокрылый, лети куда угодно, только не за мной…
У этих маньяков из «Маканды» наверняка хватило ума оцепить весь район, поэтому я не обольщался. Рано или поздно мне придется выйти из трущоб, и хорошо бы сделать это ближайшим вечером – у меня уже сводило желудок от голода. Впрочем, ощущения были неоднозначные: тошнота, колики, какое-то набухание внизу живота, короткие вспышки резкой боли… Может, вообще все напрасно, и я сдохну скоро от уникальной разновидности кишечной инфекции? О больнице я не смел и думать – попасть туда было равносильно самоубийству. Волку – волчья судьба. И собачий конец. Так что беги, волчара, беги. Подальше от всех, в самую мрачную чащу, – пока не закончилась облава.
По этому поводу уважаемый мною Э.Л. Мастерс, чью книгу я четыре года хранил в больничной тумбочке, высказался несколько иначе – разродился изящной эпитафией, которую я с беззастенчивостью и наглостью душевнобольного украл для своего неизящного повествования (понимайте как эпиграф):
В сущности, не случайно мастер,
Высекая мне голубя в изголовье,
Сделал его похожим на курицу.
Ибо что есть вся наша жизнь?
Вылупился, побегай по двору,
Пока тебе не отрубят голову.
Разве что у человека ум ангела –
О топоре он знает с первого дня![16]
«Ум ангела»! Ну и претензия! Во-первых, что бы это значило? Во-вторых, хорошо это или плохо?..
Бэм-с! Повернув за угол, я врезался в разоренную и поваленную набок телефонную будку. Говорил же: надо поменьше думать и повнимательнее смотреть. Впитывать миазмы большой помойки, которая зовется городом; следить за уродливыми тенями, крадущимися в отдалении; ловить немузыкальное эхо. И тогда все будет хорошо – до самой смерти.
Я попал в переулок, посреди которого торчала старая водокачка – черный обелиск из полузабытого сна, пограничный столб зловещей страны. Я инстинктивно подался в другом направлении, оставив темный знак за спиной. Сколько заброшенных двориков, сколько печатей индивидуализма, сколько мертвых судеб, законсервированных в ставших ненужными предметах!
Искалеченный детский велосипед – напоминание о трагедии пятнадцатилетней давности. Пронизанная солнцем акварель в сломанной рамке – глоток лета посреди бесприютной осени. Горшки, полные перегноя. Надпись на заборе – короткое предложение, заключившее в себе раздавленную страсть. Втоптанные в землю клавиши аккордеона – как выбитые зубы. И деревья, которые все-таки дождутся весны…
В некоторых предметах до сих пор гнездилось зло; другие были словно взяты из старого рваного фильма о счастливой любви, уютном доме, доброй семье. Но почему-то добро всегда принадлежало прошлому, а зло – будущему. О добром можно лишь вспоминать с печалью; зла нужно опасаться… и ждать его прихода.
Я и ждал. Поэтому не расслаблялся. Предполагалось прочесывание территории вооруженным отрядом «Маканды» численностью от десяти до пятидесяти человек. Поглубже забиться в какой-нибудь погреб я посчитал глуповатым, очевидным и потому самоубийственным вариантом; хотелось оставить себе пространство для маневра. Продержаться семь-восемь часов до темноты – задача трудная, но выполнимая. Просто еще одна слишком долгая игра в прятки; надо только вспомнить детство и, по возможности, впасть в него, чтобы страх не так сильно сушил глотку.
Я спрятался, как мне показалось, в самую глухую часть трущоб, где охотнички могли перемещаться только на своих двоих. Или… четырех? Я осознал, что уже некоторое время слышу отдаленный собачий лай. И похолодел. Никто и ничто не могло помешать Виктору привезти сюда целую свору.
Все-таки в нас есть что-то от травоядных животных. Перспектива получить пулю в голову неприятна нам гораздо менее, чем угроза быть растерзанным псами или другими клыкастыми тварями. Я принялся поспешно отдирать кол от покосившегося забора, потом заметил кое-что получше – обрезок дюймовой водопроводной трубы длиной около метра. Жалкое оружие. Слабое утешение…
Вспомнился тот мир, в котором убили Клейна. Моя предпоследняя реальность. Или сон? Какая разница, если реальными были жизнь и смерть? Пустыня, Лиарет, трупы, стаи диких собак, бой с неверными, возвращение в пустой лагерь… ТАМ, по крайней мере, у меня было оружие и был «призрак». А также союзник, водивший своих смертельно опасных тварей на приступ. Только благодаря ему я уцелел тогда.
Сейчас, здесь, в родном городишке, помощи ждать было неоткуда. «Обложили меня, обложили», как пел Владимир Семенович, земля ему пухом…
Теперь я старался двигаться исключительно по лужам и с угасающей надеждой поглядывал на провалившиеся крыши. Жаль, но Карлссона из меня не выйдет.
Наконец я забрался в крепкий с виду домишко, чтобы передохнуть и поберечь ноги, стертые чуть ли не до костей. В единственной комнате из предметов обстановки сохранились только железная кровать, столешница с матерной резьбой по дереву и довоенный радиоприемник с выжженными потрохами.
Кровать показалась мне слишком казенной, поэтому я сел на радиоприемник. Антиквариат выдержал, хотя и жалобно скрипнул. С него как раз просматривался дворик через низкое окно, а сам я оставался в глубокой тени.
И медленно падал дождь…
* * *
Я сидел, обреченно сгорбившись, копил силы и прислушивался к приближающемуся лаю. Обычно ищейки, занятые делом, не лают. Виктор на психику давит? Тут он явно перестарался – я и без того был раздавлен одиночеством и страхом, и теперь любая дополнительная нагрузка была для меня все равно что гирьки аптекарских весов поверх стотонного пресса.