"Как было бы хорошо, если бы Хавьер умер, — думала я в тот вечер, шагая к его дому и удивляясь собственным мыслям. — Как было бы хорошо, если бы он умер прямо сейчас! Тогда он не откроет мне, когда я позвоню в дверь, потому что будет лежать на полу — неподвижный, застывший навеки. И тогда он ничего у меня не спросит и мне вообще не нужно будет с ним разговаривать. Если бы он умер, с ним вместе умерли бы и мои страхи, и мои сомнения, мне не нужно было бы выслушивать то, что он собирается мне сказать, и мучительно раздумывать, как поступить. И я уже не смогла бы уступить соблазну поцеловать его и лечь с ним в постель, обманывая сама себя, говоря себе, что это в последний раз. И я могла бы молчать о том, что знаю, и никому ничего не рассказывать (что мне за дело до Луисы и уж тем более до закона?), могла бы забыть о Девернэ: в конце концов, мы с ним даже не были знакомы, только видели друг друга издалека за завтраком каждый день на протяжении нескольких лет. Если тот, кто лишил его жизни, тоже умер и тоже превратился в воспоминание, если больше некому предъявить обвинение, то какая разница, что и как тогда произошло? Зачем выяснять правду, зачем доводить расследование до конца? Нужно молчать — так будет лучше для всех. Не нужно лишний раз нарушать всеобщее спокойствие историями тех, кого уже нет. Они превратились в трупы и заслуживают нашей жалости хотя бы потому, что уже прошли свой путь, уже исчезли навсегда. Давно забыты те времена, когда самым важным было торжество справедливости, когда все должно было быть названо своими именами, все должно было быть выяснено. Сейчас известно множество преступлений, которые никогда не будут раскрыты и за которые никто никогда не будет наказан, потому что неизвестно, кто их совершил, так что редко кого удается посадить на скамью подсудимых (да и то без всякой уверенности, что он-то и есть виновный). Этих преступлений столько, что не хватит жизни, чтобы обо всех рассказать: террористические акты, убийство женщин в Гватемале или в Сьюдад-Хуаресе, сведение счетов в среде наркомафии, массовые убийства в Африке, бомбардировки мирных городов и деревень этими нашими беспилотными (пилота нет, а значит, и винить некого) самолетами… А сколько преступлений, которыми никто не интересуется, расследованием которых никто даже и не занимался, — их считают нераскрываемыми и, не успев завести дело, тут же сдают его в архив. Но еще больше таких преступлений, о которых никто ничего просто не знает. Они не только не раскрыты, они даже не зарегистрированы, потому что никому не известно, что они были совершены. И те, и другие, и третьи преступления совершались всегда — в этом можно не сомневаться, — и в течение многих веков карались те из них, что были совершены людьми, не имевшими возможности защитить себя — вассалами и бедняками, тогда как преступления, совершавшиеся богачами и власть имущими, оставались (за редкими исключениями) безнаказанными. Но была видимость правосудия (по крайней мере, внешне это выглядело именно так), делался вид, что преступников всегда ищут и наказывают, и иногда действительно пытались искать, а если не находили, то дело все равно не закрывали, в надежде что когда-нибудь виновный будет найден. Сейчас все по-другому: слишком много преступлений, о которых с самого начала известно, что их невозможно раскрыть (может быть, их просто не хотят раскрывать? Или считают, что они недостойны того, чтобы тратить на них силы и время, чтобы рисковать из-за них?). Канули в Лету те времена, когда обвинение зачитывалось торжественно, а голос судьи, оглашающего приговор, звучал твердо и уверенно — как звучал голос Атоса, когда он говорил со своей женой: первый раз — когда он был молод, второй — когда был зрелым, пожившим мужчиной и был уже не один, а вместе с другими мушкетерами (Портосом, д'Артаньяном и Арамисом), и еще там были лорд Винтер и человек, закутанный в красный плащ. Этот последний был палачом из Лилля: тем самым, который тысячу лет назад (в другой жизни!) выжег на плече Миледи лилию — знак позора. Каждый из них произнес свое обвинение. И каждое начиналось (теперь такое невозможно даже представить!) словами: "Перед Богом и людьми обвиняю эту женщину в том, что она отравила, убила, подстрекала к убийству, довела до смерти, совершила святотатство, украла, подкупила, толкнула на преступный путь.." "Перед Богом и людьми"." Да, нашему времени торжественность чужда. И тогда Атос — возможно, для того чтобы заставить себя поверить, что на этот раз судит и выносит приговор не он сам, — спрашивает остальных, одного за другим, какого наказания заслуживает, по их мнению, эта женщина. И они, один за другим, отвечают: "Смертной казни", "Смертной казни", "Смертной казни", "Смертной казни". После чего Атос поворачивается к ней и произносит, словно церемониймейстер: "Анна де Бейль, Шарлотта Баксон, графиня де Ла Фер, леди Винтер, ваши злодеяния переполнили меру терпения людей на земле и Бога на небе. Если вы знаете какую-нибудь молитву, прочитайте ее, ибо вы осуждены и умрете". Те, кто читал эту сцену в детстве или в ранней юности, запоминают ее надолго. Так же, как и следующую сцену: палач связывает руки и ноги женщины, "все еще прекрасной, как сама любовь", берет ее на руки, относит в лодку и перевозит на другой берег реки. Во время пути Миледи удается развязать веревку и высвободить ноги, и, как только они добираются до берега, она бросается бежать, но тут же, поскользнувшись, падает на колени. Наверное, в эту минуту она поняла, что ей не избежать печальной участи, потому что больше не пыталась встать так и осталась стоять на коленях: голова опущена, руки связаны (мы даже не знаем, впереди или за спиной — так же, как когда-то, много веков назад, когда ее убили в первый раз). Палач из Лилля поднял свой меч и опустил его — и больше не стало человека: человек превратился в воспоминание — не важно, терзающее душу или нет. Потом снял красный плащ, расстелил его на земле, уложил на него обезглавленное тело, бросил туда же голову, связал плащ концами, взвалил его на плечо и снова отнес в лодку. На середине реки, в самом глубоком месте, он "опустил труп в глубину вод". Судьи, смотревшие с берега, видели, как "воды тотчас сомкнулись над ним". Но это книга, как сказал мне Хавьер, когда я спросила его, что случилось с полковником Шабером: "Не важно, что с ним произошло. Это, и то, что в ней происходит, не имеет для нас никакого значения и забывается, едва мы закрываем последнюю страницу. Важно то, над чем мы задумываемся, читая эти сочиненные кем-то истории. Именно эти мысли мы потом и помним, именно они и имеют для нас значение". Что ж, пусть это выдуманные (хотя и не всегда) истории, но мы помним их — помним то, что происходило в романе, который знают все, даже те, кто его не читал, помним то, что произошло в жизни, если это произошло с нами: это уже наша история, и никто не знает, как она закончится, потому что ее не придумывает писатель, она ни от кого не зависит… "Да, было бы хорошо, если бы Хавьер сейчас умер, — снова подумала я. — Моя совесть была бы спокойна, страх прошел бы. Я забыла бы о своих сомнениях, мне не нужно было бы ничего решать, мне некого было бы любить, мне не пришлось бы ни с кем говорить. И не случилось бы того, что случится сейчас: потому что я не знаю, что ждет меня там, куда я иду, — возможно, это будет что-то похожее на "супружескую сцену".
— Ну и что у тебя ко мне такого срочного? — выпалила я с порога, едва Диас-Варела открыл мне дверь. Я даже не поцеловала его — лишь коротко поздоровалась, стараясь не смотреть ему в глаза: я не хотела пока прикасаться к нему. Я знала: нужно атаковать первой, потому что только в этом случае мне удастся, если можно так выразиться, получить преимущество, и я смогу справиться с любой ситуацией (я не знала, что меня ждет, это знал только он: он уговорил — почти заставил — меня прийти).